Роковая награда - Игорь Пресняков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Прежде старостой были?
– Кем только не привелось состоять, – вздохнул Прокопий Степанович. – Начинал-то мальчонкой при барыне, еще до отмены крепости…
– Подождите, – прервал хозяина Андрей. – Это значит, до указа 1861 года? Сколько же вам, простите, лет?
– Немало! – засмеялся Лапшинов. – Народился я за три года, как преставился император Николай Палыч, в пятьдесят втором годе, а в позапрошлом восьмой десяток разменял. Так-то, мил человек!
– А я думал, вам не больше шестидесяти! – изумился Андрей.
– То старинная закалка сказывается, да и заботы не позволяют недужить. Остановись – и навалятся болячки да напасти, – важно заметил Прокопий Степанович и продолжал. – Так, видишь ли, крепость-то нам отменили, а только родитель меня при барыне оставил. «Учись, – говорил. – Барыня наша мозговитая, она и грамоту, и разуменье тебе даст». Царство ему небесное, батюшке моему! – старик перекрестился и вернулся к рассказу:
– Жили мы тогда небогато, по-середняцки. Отец хоть и работал от света до темноты и не пил горькую, да нахлебников в семье было двенадцать ртов. Я меж тем учился грамоте, счетоводству, и к двадцати годкам стал у барыни приказчиком. Ездил в уезд, в город, вершил дела с купцами да подрядчиками. Ну и навострился. Как есть в год смертоубийства императора Александра Николаича задумала барыня устроить артель.
Это вить нонче, судырь ты мой, горлопаны вопят про ТОЗы[109], совхозы и копирацию, а того не знают, что первую-то артель барыня Мавра Филипповна учредила аж в восемьдесят первом годе! Собрала она нас, матушка, и предложила работать вместе за жалованье. Очень, очень, скажу тебе, приличное. Поставила Мавра Филипповна мельницу. Артельщики сажали на барской земле хлебушек, растили его, выхаживали родимый, жали, молотили, да и продавали готовую мучицу.
Старшим той артели поставила барыня меня. Разжился я деньгами, отделился от родителя, избу поставил. К той поре я и жениться успел, Николка уж ножками бегал. Стал я, как говорится, отрезанный ломоть. А откорячил я на барыню, почитай, годков десять, не меньше. Народил Федьку и еще троих сынков, да они померли во младенчестве.
Так вот, через десять лет службы поклонился я барыне и упросил отпустить меня на вольные хлеба. Она не воспротивилась, напротив, оделила сотней целковых. Зажил я своим хозяйством. Незадолго до воцарения последнего императора преставился наш староста Гришайкин. Сижу я как-то дома, чаи попиваю, вот прямо как с тобою, гляжу: валит ко мне депутация во главе со становым приставом. «Принимай, – говорят мужики, – староство! Доверяем, мол, тебе, Прокоп». С тех пор я селом и верховожу…
Ох, чиво только не было! Попомнить – так сердце заходится. Это, вишь ли, нонче свобода да воля вышли, а бывало – смута революционная в пятом и шестом годе; голытьба принялась усадьбу помещичью громить, палить хлеба зажиточных.
У нас, надо тебе сказать, жили крепкие кулаки – Зосимовы, Крупенины, Удальцовы. Я всех мирил, уговаривал. Наконец отменил царь пакостные выкупные платежи[110], каратели извели зачинщиков бунта. Только утихомирилась деревня – новая беда! Столыпин разрешил выход из общества. Не все шло гладко да по маслу, мил человек. Хотя бездельники да авантюристы покинули мир, отрубников Зосимовых и Удальцовых людишки невзлюбили[111]. Я остался с народом, за журавками в небесех не гнался… С годами угомонились страсти-мордасти, начали жить да добро наживать. Ан, нет! На тебе – война, революция, братоубийство…
Поначалу революцию-то мы привечали – дала власть землицу, сынов вернула с империалистической. Николай мой вернулся с полным Георгием!.. Апосля прислали в село комбед[112]и продотряды. Ну и полилась кровушка! Я зарыл денюжки в саду, отдал властям положенный хлеб и примирил народ, заодно и рощицу барскую прибрали к обществу. Однакось Господь наслал новые беды – стали проходить через село военные части, белые и красные. Кажный норовил взять лошадей и фураж, кажный агитировал биться за его войско. Ох, тут мужики мои и забунтовали! Не признавали никого, акромя схода.
А сход-то кто? Я, Лапшинов, во главе схода! Все шишки на меня. То беляки приходят с нагайками, то чекисты с револьверами – всем я плох стал. Бунтовали мы, покуда власть сама не поклонилась крестьянину и объявила нэп. Таковские, мил человек, пироги, – заключил Прокопий Степанович и допил давно остывший чай.
– Грустная, но интересная повесть, – проговорил Андрей. – А скажите, кто же сейчас правит в Вознесенском?
– Как и положено, Совет! – хмыкнул Лапшинов. – Или, по-нашему, третий Совет.
– Почему «третий»?
– Потому как первый Совет, состряпанный комбедовцами, мы разогнали сами; второй, самочинный вознесенский, распустили по боязни злобы беляков. Так что нонешний Совет – третий.
– И кто в него входит?
– Уважаемые селяне: Лапиков, я, Богров, младший Зосимов (старшего-то чекисты повесили, как и всех Крупениных и Удальцовых), Быстрова Ляксевна. Председательствует Рыжиков Ванька, справный малый, Федькин однополчанин, большевик. Его из уезда прислали.
– Что же, простите, решает Совет? – не унимался Андрей.
– Дела житейские, что и сход: дележку земли, помогает беднякам, утверждает наши артели, подновляет дороги и мосты, следит за порядком, выдает окладные листы[113], – рассказывал Прокопий Степанович.
– Когда мы приехали, нас встретил вооруженный сторож, – заметил Андрей.
– Сергеич? Да, у нас самооборона уже седьмой год, я сам придумал. Службу несут все мужики по череду, – довольно улыбнулся Лапшинов. – Ну так вот, Совет-то третий и есть самый полезный. Отстроили село после пожару, возвели плотину, мост, учредили молочный кооператив, две артели…
– Артели?
– Они, родимые. Одна – «Вознесенская молотилка», внучка артели барыни, другая – «Ягодка» – по сбору лесных ягод, грибов и трав лечебных.