Маруся отравилась. Секс и смерть в 1920-е - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы, — говорит, — нимфа, и могу я вам стихи написать собственного сочинения, не хужее товарища Пушкина, но раз дело так далеко заходит — скажите антренус: согласны вы брачный союз по кодексу советских законов заключить, потому что я, — говорит, — когда десять человек в день вымою, а когда и пятнадцать по семьдесят пять копеек за тело… Одному, — говорит, — жить невозможно скучно, я могу и пятнадцать телов в день пропить, когда на душе заботы нет… Мне обязательно заботиться о ком ни на есть, а надо… А сейчас для кого я живу? Я, — говорит, — уж тогда обо всем бы за вас озаботился: живете вы почти целый месяц, а в профсоюзе не состоите, и каждая буржуазная шпана почем зря на прозодежде обдувает и сорокадвухчасовой еженедельный отдых отнюдь не представляет для культурных целей… Но это, — говорит, — все одно что деньги в банк, все судом стребовать можно…
— Как, — говорю, — стребовать, — а сама — веришь ли, милая? — затряслась вся: золотые слова человек говорит, и все одно, вижу, Клавдии Ивановне уж не уйти, потому знает он все и своего добьется, а я на пустых шишках останусь, из-под носа вырвет. — Как, — говорю, — стребовать?
— Я, — отвечает, — вам все одно ничего подобного не расскажу, потому что я словом связан, но только ей в тюрьму обязательно идти. Поступило на нее от одного известного мне человека заявление, а если, — говорит, — он, мерзавец эдакий, снасильничает над вами с применением психического воздействия и чего доброго палталоны ваши разорвет, — только вы обязательно палталоны носите, как вещественное доказательство, то, — говорит, — опосля всего разбейте вы окно и кричите пронзительно, и тогда его тоже в тюрьму, экскузей года на три, а там, — говорит, — войдет катастрофа в мирные берега жизни — будет видать, каким боком подвигаться и с какого туза козырять…
Сказал он роковые эти слова — словно молнией меня осенило. Вот, — думаю, — куда ты метишь? Вот чего добиваешься, веник ты банный? Чтоб ее в тюрьму, да его в тюрьму, а тебе чужой комнатой завладеть! Веришь ли, Грунюшка, сижу на дворе, день летний, а меня трясет, будто в крещенский мороз. Как далеко человек видит! Вот тебе и консоме! Ну, однако, не сказала ему ничего такого — мало ли, как и что обернется, раз такая катастрофа наступает, — распрощалась с ним отлично, вздохнула даже, как будто и я, мол, тоже страдаю, а сама домой и принимаюсь своего хахаля ждать. Перво-наперво в ванне помылась, нашла у Клавдии Ивановны палталоны, попудрилась ейной пудрой и села у окошечка — лузгаю семечки в полоскательницу, а сама слушаю, как мое сердце на весь дом стучит. А он и вот он!.. Позвонил неверным звонком, враз поняла: пьяненький ползет, обязательно, — думаю, — сегодня же все начистоту обвернуть, время приступило такое, что час один жалко… И вот как вспомнишь теперь: как я тогда за судьбу свою боролась, как счастье свое ковала — даже страшно становится, и жалко себя невыразимо: столько я тогда перестрадала и передумала, изнервничала, как кошка какая… Бегу на звонок, отпирать, а он — в шляпе на ухо, стоит и на меня во все глаза глядит, а вижу: примечает плохо, пьян очень, и пальто в пыли — упал где-нибудь…
— Барыня, — спрашивает, — дома?
— Нет, — говорю, — с утра в Останкино уехала, а вам наказывали к вечеру за ними приехать, а не приедете, — останутся там ночевать.
— Ну и пусть, — бормочет, — хоть разночует…
Конечно, и случай очень подходящий, — ну, право, я думаю, — сама судьба была на моей стороне и платон-петровичевы думы про квартиру и про все не дала ему, подлецу, в жизнь провести… Помогаю ему, конечно, снять пальто, а он, слова не говоря, сгреб меня за шею, и ртом в щеку…
Охнула я:
— Что вы, Михаил Васильевич?
А он уж распалился, дышит мне в глаза и ничего не понимает, что ему на язык идет. Мужики — они завсегда в это время очень глупые становятся, будто тетерева проклятые, право, — глаза вылупят, а ничего не видят, говорят что-то, а что, и разобрать толком невозможно, самое первое, что придет в голову, лишь бы своего добиться. Стал он меня на сундучок подвигать, коленками подталкивать, и все норовит положить. Ну, думаю, вывози, Дунька, свое горемычное счастье! Опять же не девка я, какой особенный риск, никакого риску нету — но для вида, конечно, борюсь с ним, отталкиваюсь, за шею его ухватила, будто не даюсь, а сама прижала — дошел он, подлец, до точки, палталоны в куски изодрал и повалил… И только кончил гнусное свое дело, стоит и подштанники на нем неприбранные, ка-ак закричу я на голос, а Платон Петрович и вот он, прямо дверя срывает, а я и не закрыла их на крючок-то на всякий случай… Ворвался он, как гром, в переднюю комнату, я вся растерзанная на сундучке лежу и плачу горько, кричу: «Нарушил он меня, насилие надо мной совершил!» — Михал Василич стоит, трясется, отрезвел сразу, а Платон Петрович скрестил руки на своих грудях, будто вождь какой, и говорит:
— Картина, — говорит, — достойная кисти Айвазовского… Вы, гражданин, уберитесь и подштанники свои мерзкие к животу подтяните, а за все то предстанете вы перед пролетарским судом в самом скором времени…
Да и бросился скорей к председателю домового комитета — чтоб сейчас же в протокол написать, как произошло его гнусное насилие. Минуты через две идут вдвоем, председатель револьвер на пояс нацепил, а я в разорванных палталонах на сундучке валяюсь, даже платье не оправила, и так мне горько за свою девичью судьбу, за всю нашу бабью долю, так жалостно, что льются слезыньки мои, как ручей, не слышу, какие слова утешения они говорят, смотрю, как дура, на электрическую лампочку — Платон Петрович зажег ее для виду, — не понимаю ничего и дрожу…
— Куда ж, — говорю, — я, крестьянская девушка, пойду? Кто ж меня теперь замуж возьмет? Кому скажу про разбитое блюдце? Одна мне дорога, как барышне Синенковой.
А председатель очень рассудительный был человек, и черный, как жук, и всегда с портфелем ходил — и говорит:
— Подождите, гражданочка, волноваться, будьте благонадежны, враги пролетариата дадут ответ — и за вас, и за барышню Синенкову, а сейчас, — говорит, — все свое мужество соберите в сознательность… Я, — говорит, — сейчас вам жену пришлю, она, как женщина, скорее вас успокоит!..
И вправду — приходит вскорости его жена, замечательная разговорчивая женщина в красном платочке, и тоже с портфелем — делегаткой служила в женотделе… А к нам, словно на пожар, уж остальные жильцы в квартиру лезут, всякому, конечно, лестно посмотреть, какую над женщиной насилию совершили. Ну, однако, выставила она всех решительно: «Тут, — говорит, — не базар, а кошмарное уголовное дело!» — и даже ночевать на тое ночь у меня осталась. Очень она ухаживала за мной, как мать отнеслась, все по головке гладила, и от ласки той еще обидней мне стало: вот, думаю, какая наша девичья незадачливая судьба!..
— Вы, — спрашивает она меня, — родственницей, что ль, им приводились?
— Нет, — отвечаю, — никакая не родственница… а помогала но хозяйству заместо прислуги.
— Та-ак, — а сама все пишет в блокнот, запишет и на меня выразительно посмотрит, — и сколько же вам платили жалованья?
— А ничего, — говорю, — не платили…