Изгнание из рая - Елена Благова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Митя шел, шел все дальше по Москве – шел каждый день, живя особой, сумасшедшей бродяжьей жизнью; он ничего не понимал; он знал – в Москве есть притоны – в одном, бандитском, на Таганке, ему довелось побывать, – что в Москве есть ночлежки, и там ночую те, кому негде приклонить голову; Сын Человеческий не знает, где приклонить голову, и богатый человечек строит ему ночлежку, снимает ему теплый душный зальчик, грязную каморку, берет за ночлег копейку – а какая она, копейка за ночлег?.. большая?.. маленькая?.. ночуют бедняки – значит, по карману… Его внес ветер ночного огненного безумья в маленькую ночлежку для бедных на Малом Каретном, близ сада «Эрмитаж». Он увидел ряд кроватей, как в больнице или в лагере, вытертые верблюжьи одеяла, плоские, будто вагонные, подушки. На кроватях лежали люди. Некоторых трудно было назвать людьми – язык не поворачивался. Митя с сожаленьем, страхом, перебарывая рыданье, глядел в зажмуренные, скованные безумным сном лица на серых подушках. О, наволочки со штемпелями; о, несчастная, сырая обувь у кроватей и посушить негде. Его лицо каменело. Он широко крестился. Дежурный, берущий деньги с бомжей, испуганно и недоверчиво смотрел на его богатую дубленую черную куртку, на бобровую шапку, сдвинутую на затылок, на страдальчески сморщенный, потный лоб. «Вам… переночевать?..» Митя сам не знал, что с ним. Он хотел бы бухнуться тут же, на одну из этих жестких утлых кроватей, уснуть сном без просыпу, черным сном без сновидений. Сам себя не понимая, боясь, пугаясь сам себя, он подходил к дежурному, совал ему в руку триста, пятьсот долларов. «Купите сюда новых одеял… теплых…» Резко поворачивался, уходил, убегал. Сбегал по лестнице, как вихрь, вырывался наружу, в снег и вой метели. Какое тяжелое билось в груди сердце. Как большая чугунная гиря. Как каменный копер, бьющий в ветхие стены.
И, выйдя на улицу, в пургу и ночь, он садился на корточки рядом с сумасшедшей старухой, восседающей в булочной на ящике из-под вина, и вынимал из-за пазухи купленную в киоске дешевую пиццу, и разламывал, и совал ей в руки, и плакал, и ел вместе с ней. Старуха шамкала беззубо, таращилась на него, как на придурка: богач такой, а рядом с ней в снегу сидит!.. Митя ел, глядал на старуху, плакал. Вьюга выжигала ему глаза. Снег так искрился, что глазами было больно, и они слезились, как от резаного лука. Как это Котя говорил, ты же помнишь: кто никогда не ел своего хлеба со слезами… Что это с ним, Боже?! Да нет, все просто. Все замечательно. Он сходит с ума – только и всего.
И, поднимаясь, даже не отряхнувшись от снега, вывалив последние деньги на ладонь нищей старухи, он снова шел по улицам, по роскошным, красивым улицам Москвы, мимо изящно, стильно отделанных – о, что за дизайн!.. какой евроремонт!.. – сверкающих безумными рекламами домов, а на первых этажах располагались кофейни и бары, модные салоны и фешенебельные магазины, шикарные рестораны и отчаянные казино, где каждый, о, каждый мог попытать счастья, а также несчастья; и он глядел на этот блеск, на гладкие стекла витрин, на фигуры великолепных холодных манекенов, что стояли за стеклами, на жемчуга на их картонных мертвых шеях, на гигантские макеты пузырьков модных духов, на немыслимые наряды, на шелково отливающие, с небрежным расчетом брошенные напоказ ткани – о, это духи от Нины Риччи!.. а этот костюмчик от Версаче, не правда ли, как мило!.. – а эти жемчуга, ведь они же настоящие, они не поддельные, их выловили ныряльщицы, ама, близ берегов солнечной Японии, на Хоккайдо, на Хонсю… – он шел мимо тупорылых шуршащих народом, как мышами, маркетов, где «дубленки круглосуточно», где «ночью – самые низкие цены»; он шел, и сиянье широких витрин вызывающе обдавало его, ослепляло, и он закрывал глаза рукой, и он глядел в сторону, вбок, – а рядом с витринами снова сидела она, нищая старуха, подняв умоляющие глаза, протягивая просящую руку, и слезы текли из слепых глаз, и он видел – это была старуха Голицына, и он шептал: простите, Ирина Васильевна, простите меня, простите, простите, – а метель взвихривала мех его шапки, трепала полы дубленки, била его по щекам, по глазам: гляди, гляди на свое богатство, богатый, и на свою бедность, бедный, гляди, не отворачивайся.
И он не выдерживал, он отворачивался и кричал, и крик поглощала ночь, и вьюга заметала его, и публика, шедшая мимо него по Тверской ли, по Садовому ли, по Арбату, пожимала плечами: вот еще один умалишенный, почему их не забирают психбригады, да сейчас ведь весь мир с ума сошел, дорогая, да, дорогой, а жаль человека, прилично одет, видать, из обеспеченных, да нет, он просто напился, упился до чертиков, у, вот так все они, богатеи, нажрутся и веселятся, творят что хотят.
Он начинал сходить с ума по-настоящему.
Он не мог оставаться один в доме. Он включал свет, везде зажигал свет – ему надо было много света вокруг, чтобы горели все люстры, все лампы, торшеры, бра, светильники; он даже зажигал свечи – еще те свечи, что подарил ему Котя, что он сам покупал в их с Котей блужданьях по московским храмам. Если он оставался в темноте, его начинала колотить неистовая дрожь. Он пробовал заглушить дрожь коньяком – она не проходила. Он включал везде свет и закрывал глаза, бросаясь ничком на диван, пытаясь уснуть при свете. У него все болело внутри, болела голова, раскалывалась от боли, как орех. Будто в голову выстрелили, и ранка в черепе не зарастала, все не затягивалась, и боль снаружи просачивалась внутрь, сквозь черную кровавую дырку. Он слышал – шаги. Кто-то входил в комнату. Кто-тг входил к нему. «А-а!» – кричал он страшно, соскакивал с дивана. Пустота. Тишина. И стоило ему снова рухнуть на подушки, вышитые золотой ниткой, как шаги слышались снова, и, не открывая глаз, он уже знал – перед ним в комнате стоит Изабель.
«Изабель, это ты?.. это ты, я знаю…»
«Это я. Это я, Митья».
«Зачем ты пришла?!.. Я боюсь тебя… уходи… Ты пришла, чтобы забрать меня?!.. я еще не хочу… мне еще рано!.. уйди, молю!..»
«Это я бойся тебья, Митья. Твой друзья убиль менья. Убой».
«Какие… друзья?..»
«Я знать… я догадайся, какой. Я не видеть, кто… в театр быль так темно… но я все равно знай – это твой друзья…»
«Изабель!.. Я клянусь тебе – я не знаю, кто это!.. Я не желал твоей смерти… я же не мог нанять киллера, чтобы убить тебя!.. Это же сумасшествие полное!.. это безумье… это кошмар…»
Она наклонялась к нему, лежащему на диване, зажмурясь. Он слышал ее легкое дыханье. Он чувствовал запах ее волос. Она протягивала руку, и легкое тепло руки достигало слабым веяньем Митиного искривленного лица. Он так дрожал, что скрипели пружины дивана, будто он занимался с кем-то любовью.
«Я знать, ты не хотель, чьтоб я умирай. Я хотель всьегда жить. На ньебесах тоже есть жить, Митья».
Он протягивал руки. Только коснуться ее, коснуться хотя бы раз. Неужели это правда, и в мире все живое, и никуда ничто не исчезает, и ничто не появляется из ничего. Что такое смерть?! Он не знает. Да знает ли кто из живущих.
«Изабель!.. я тебя люблю… коснись меня… обними меня…»
Она горестно вздыхала – он слышал слабый вздох, шелест волос, тихий стон.
«Не могу… если я обнять тебья, ты – умирай… а ты сам говориль, еще – рано…»