Изгнание из рая - Елена Благова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она положила руки ему на голые, покрытые смертным потом плечи.
– А ты бы хотел… умереть вместе?.. – вкрадчиво, нежно спросила она его, улыбаясь. – Чтобы только ты и я… Сначала я застрелю тебя… Или ты – меня… А потом пулю – себе в висок… слаще не бывает… это так сладко, Митя… это слаще любви… ты же чувствуешь… ты же сам знаешь…
Он задрожал. Он почувствовал, как это и в самом деле сладко. Как это будет сладко, нежно, чудесно. Когда пуля войдет ему в висок, он испытает дикое, последнее блаженство. Смерть – это не только боль и страх. Это боль неистового блаженства, последнее объятье, в которое ты заключаешь на прощанье мир, последний жгучий поцелуй, что ты даешь миру. Расстреливаемые, которых удалось оживить потом, позже, те, кто выжил, говорили: в последний миг любишь жизнь больше всего, неистовей всего. Ты содрогаешься в наслажденье, как в конце акта. Акт закончен. Твоя жизнь, вся, сполна, выбрызнута к звездам. Что зачинает смерть?! Пустоту?! Или новую жизнь?!
– Ты хочешь испытать последнее блаженство, Митя?..
Он оттолкнул ее руками от себя. Она чуть не упала на пол. Захохотала. Он с ужасом глядел на нее.
– Кто ты?!.. Инга?!.. Или…
Лицо той женщины, что шла рядом с ним по снежному Арбату от театра Вахтангова до ресторана «Прага», встало, незримое, вровень с его лицом.
Она вынула револьвер из кармана, обтерла его короткой юбкой, бросила на пол. Пошла к двери. Вычеканила грубо:
– На будущее, щенок: когда идешь с девкой в бордель, бери с собой увесистую пачку денег и хорошую пушку. Мне твоя тысяча баксов не нужна. Можешь ею подтереться. – И добавила по-итальянски: – Porca madonna.
Наклонилась. Задрала юбку. Вытащила из-под черного чулка две пятисотдолларовые бумажонки и швырнула ему в лицо.
Он, судорожно одевшись, затолкав деньги, разбросанные по полу и по кровати, в карман – какие-то бумажки уже успели выпачкаться в крови, хорошо еще, чудом ни джинсы, ни рубаха, ни пиджак не запачкались, – всунув ноги в башмаки, корчась от ужаса, пнув на полу револьвер, перешагнув через недвижные мертвые тела японцев, побежал искать в недрах траттории Эмиля. Он заглядывал, задыхаясь, во все закутки, стучался во все ободранные двери под крышей. Трактирчик был не слишком просторный – скоро он Эмиля нашел. В крохотной каморке, еще меньше, чем та, где они с Ингой кричали, неистово обнимаясь, и где Инга убила господина Канду, на такой же старой венецианской столетней давности кровати, толстый и голый, откинув простыни – ему было жарко, душно, в обнимку со стриженой черноволосой девицей-мулаткой или, может, тайкой лежал Эмиль – старик, жаба, уродец… Он лежал, смеясь, положив одну руку на девицу, выгнувшую груди к потолку, смуглые, крупные, наливные, держа в другой горящую сигарету – сибарит, полностью довольный всей жизнью и нынешним веселым днем. Когда дверь скрипнула и запели половицы, он весело воззрился на бледного как мел Митю.
– Митька, ну как девочка?.. Моя – что надо!.. На старости я сызнова живу!.. – крикнул Эмиль, затягиваясь, выпуская из рта дым прямо в лицо смуглой путане. – А ты чего это такой белый?.. все соки из тебя, что ли, высосали?!.. Так надо подзаправиться!.. сейчас я трактирщику прикажу – он нам прямо сюда перчики фаршированные подаст, бутылочку хорошего белого мартини!.. подкрепимся, тем более, Нинетта тоже проголодалась… А, Нинетта?.. – Он ущипнул ее за щеку. – У нее бабушка была из Бангкока, чуешь?.. огненная дракониха!.. ну и жару мне задала!..
Митины глаза бегали, метались. Он кинул взгляд в зеркало на стене и увидел, как умалишенно у него блестят выкаченные белки.
– Она убила их!.. Убила!..
Он пошатнулся. Силы мгновенно ушли из него. Серая тьма обволокла его, и он упал на кровать плашмя, рядом с любовниками. И застыл – так застывает крупная рыба, вытащенная на берег, убитая багром или широким веслом.
Очнулся. Сжал руку в кулак. Слишком легкой была рука. Он поднес пальцы к лицу. Аметиста на среднем пальце больше не сияло. Украла Нинетта, девица Эмиля?.. Или сам Эмиль тихонько снял, позарившись… Или… быть может… там, в пылу любви, в неистовой постельной тарантелле… его сдернула у него с руки Фьямма, дьявольская Инга?.. Камня не было. Ушла еще одна драгоценность. Еще одна драгоценная, чужая, старая, похищенная им, непрожитая жизнь.
Он повернул руку ладонью к себе, закрыл ладонью лицо и заплакал.
… … …
В Москве, по возвращении, он нашел в почтовом ящике письмо. Руки его задрожали, когда он вскрывал конверт. От Коти, из Чечни… Буквы вспыхивали, расплывались у него перед глазами. Он читал и плакал. Не мог унять слез. О, каким он стал малодушным, слезливым, как баба. Он сжимал зубы, закуривал, сидел на кухне в облаке дыма, чертыхался, матерился, а слезы все лились, и бумага, исписанная убористым, быстрым благородным Котиным почерком, дрожала в его руках.
«Дорогой, золотой мой, бедный мой Митенька! – писал Котя. – Мой духовный заблудший брат, бедный московский баран мой! Только бы тебя там, в Москве, не повели на закланье. А мы все здесь – заложники. Смерть ходит рядом. Боевики будут биться до последнего. Запад их подкармливает чем может, но и наши генералы уже сказали нам всем: головы здесь положите, но гидру раздавите. Помнишь, Митенька, плакаты времен гражданской войны, смешные такие: раздавим гидру империализма, и все такое прочее. Теперь – какую гидру мы раздавим?.. Какого волка убьем?.. Мы выбиваем зуб – а на его месте вырастает еще один; мы выдираем выросший – а там, из окровавленной, страшной челюсти, из кровавых костей еще один клык прет! И мы вынуждены стоять на одном месте и дубасить, дубасить в челюсть – а она, как заколдованная, все полна и полна зубов… Холодно. Голодно. Хотя сюда поставляют продукты, приготовить их в полевых условиях, под непрерывным обстрелом, в грохоте, вое и лязге, под криками умирающих, очень трудно; мне кусок в горло не лезет. Я жутко исхудал – если вернусь, если останусь в живых, ты меня не узнаешь. Наши ребята гибнут пачками, то и дело подрываются на минах. Мне рассказывали бывалые вояки, что вот так было в Афгане – сплошные мины, и солдатики летят в разные стороны, разорванные на куски – куда рука, куда нога. Гранатометы в ходу. Мы не спускаем их в плеч. Тяжелая штуковина, я тебе доложу. Насколько я разбираюсь в расположенье войск и в верном ведении войны, есть несколько с виду незначительных просчетов, которые в недалеком будущем, если не изменится соотношение сил, могут превратиться в роковые. Я не генерал и даже не офицер, чтоб указывать. Я пошел сюда солдатом и умру солдатом. Умереть здесь, Митя, проще пареной репы. Мы подошли к северным районам Грозного, и по нам что есть сил лупят снайперы, засевшие на крышах многоэтажек, на башнях et cetera. Жители ушли из города, но не все. Я видел, как уходили – мимо нас шла тропа – по снегу, в метельную ночь, горами, лесом, люди, жалкая кучка мирных жителей – семейные пожилые пары, с тючками, где одежда и примитивная еда, подростки, женщины с малыми детишками у груди. Почти без вещей. Бежали. Спасали свою жизнь. Попрощавшись с домами, со всем нажитым, с прежними жизнями. Я видел их лица, Митенька. Бог с небес, должно быть, тоже видел эти лица.