Распутин. Воспоминания дочери - Матрена Распутина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обе горячились, сбиваясь от волнения на французский, тут же торопясь перевести каждая отцу свои доводы.
Отец так и не вмешался. Он просто смотрел на них с жалостью — никак не хотели договориться между собой две несчастные в любви и страсти женщины, одна обманутая, другая поруганная.
Зачем еду тыкать?
Чаще всего отец ел руками. К приборам, за исключением ложки, он не привык, а потому и не считал нужными. Говорил:
— Еду Бог дает, что ж ее тыкать.
Одергивал меня, когда я пыталась есть по всем правилам хорошего тона:
— По крайности ложкой ешь.
У многих описано, как отец раздавал за столом кушанья руками. Это верно. Но делал он так не от некультурности, а потому что полагал церемонией:
— Христос руками хлебы делил и голодных одаривал.
Омывание ног
Во время паломничества в Святую землю отец был поражен, увидев в жизни обряд омывания ног. Вернувшись в Петербург, он перенес его в дом.
Интересно, что примерно тогда же в одном философско-религиозном салоне решили буквально исполнять какие-то из обрядов, в том числе и омывание ног. (Так проявилось желание приблизиться к истинному христианству.) Но ограничились только одним разом. На следующий охотников не нашлось.
Жизнь жалости не знает
Романтизма во мне всегда было больше положенного по годам. Добавьте к этому весь строй моей жизни, то есть ее начало — забытая Богом деревня, потом Петербург со всем, что ему сопутствовало прекрасного (иного я тогда не воспринимала).
Именно романтической любви мне до самозабвения хотелось годов с четырнадцати. Стоило увидеть лицо молодого человека, пусть некрасивое, но исполненное, как мне казалось, мукой, тут же влюблялась. Сама собой в минуту придумывалась его история со слезными подробностями — про тяжелое проклятие, про мой подвиг во имя любви и про счастливое избавление уже нас обоих.
Был в моей жизни жалкий случай.
Как-то среди посетителей отца я заметила совсем еще молодого человека, по виду как раз изведенного в конец какой-то душевной мукой.
В тот день у нас в доме было, как и вообще в начале 16-го года по известным причинам, не очень много просителей, но все такие, с кем следовало говорить подолгу.
Тот, «с мукой», заметно томился. Мне даже показалось, что ему вот-вот станет дурно. Я подошла, предложила воды. Он отказался, сказал только: «Скорей бы уж…».
Я, уже замороченная собой, в порыве спросила:
— Вы сильно страдаете?
Молодой человек выдохнул:
— Очень!
Мне только этого и надо было.
Что же оказалось?
Я забилась за дверь и (о, разумеется, из одной только любви) стала слушать.
«Несчастный» был уроженец Гороховца, из поповских детей, сам заканчивавший семинарию, и не последним.
С детства в доме он слышал духовные наставления известного рода и содомский грех считал едва ли не самым страшным. Но только смог понимать изнанку жизни, с ужасом прозрел, что сам содомит, пока мысленно.
Подошло время, снарядили в семинарию. Стал учиться. Домой показывался редко, все ждал, что будет в нем перемена. А дело все хуже. Душа болит, мечется, покоя ищет, а покоя нет. Собрался с силами, пошел в церковь, где его не знали, пожелал исповедаться, а рта раскрыть не смог. Постоял да и пошел. Тогда решил, что Господь ему уста запечатал.
Через кого-то узнал о моем отце, приехал, как сказал, «за разрешением».
Отец, разумеется, понял его так, что он просит разрешить от греха. Спросил:
— От чего же разрешать, от греха мысленного или сущего?
Семинарист ответил:
— Я не про то. Разрешите мне совершить грех.
Чтоб на это благословения спрашивали, такого еще отец не слышал. Спросил:
— Ну, скажу я тебе, что можешь, дальше-то что будет?
Молодой человек с отчаянием почти закричал:
— Дальше я только жить и начну.
— С таким грехом-то, при духовном-то звании? Не бывает такого разрешения. Тебя ад ждет, если не образумишься.
Семинариста эти слова не испугали.
— Мне слово нужно.
— Терпежу, что ли нет?
— Совсем нет. Руки на себя наложу. Мне жениться надо, без этого до прихода не допустят. А при жене мне обратно дороги не будет. Так надо пораньше. Вдруг так потянет, что придется из семинарии уходить.
На этом стенания несчастного были прерваны отцом:
— Тебе одному в грех входить стыдно, а грех тянет, не отпускает. Вот ты и решил других туда затянуть. Дескать, не я виноват, не подтолкнули бы меня, чистым бы ходил. Да я в таких делах не помощник.
Отец с такой силой распахнул дверь, к которой я прижималась, что совершенно, казалось, расплющил меня. Я закричала, кое-как выбралась из щели и тут же столкнулась с молодым человеком, подталкиваемым отцом. Я снова закричала, теперь уже ошпаренная прикосновением того, кого еще час назад готова была любить. Как я обманулась, как коварно обманули меня чужая мука и темные окружья глаз!
Сейчас мне уже за пятьдесят, а ничего не изменилось.
Я не так много в жизни читала. Все другое занимало. Да, кстати, и не стыжусь в этом признаться. Понимаю, что главное было вложено в меня уже при рождении. (Так и отец говорил.) Из Лескова помню только один рассказ про женщину — Домну, как она до смерти влюблялась. До смерти — тут значит и силу, и года. Разумеется, то, что я сохранила в памяти только этот рассказ, умысел судьбы. Ведь узнала я его, когда еще не могла понимать суть. Не сама любовь, а придумка про свою любовь дорога, про свои мучения во имя любви, своей же. Пустота на месте любви страшна, вот и пытаешься зацепиться за кого-нибудь в надежде переложить хоть часть своего страха. Отец говорил: «Жизнь жалости к человеку не знает. Ей и не положено, на то Бог есть».
Лимон и фиалка
Дуня очень любила всякие растения вообще и тосковала по земле, несмотря на городское свое воспитание. Однако все, что она могла позволить себе в Петербурге, — выращивание цветов в горшках.
Надо сказать, что я никогда не замечала в отце склонности к домашнему садоводству. Но однажды застала отца за странным для него занятием. Он копался в горшке, кажется, с фиалками, который стоял на кухонном окне. Я спросила, что он делает. Отец как-то испуганно обернулся на мой голос и скомканно ответил:
— Да так, ничего.
Поспешно отряхнул руки и отошел прочь.
Через некоторое время я увидела, что отец подолгу стоит, как бы высматривая в горшке. Вздыхает. И расстроенный, уходит.
Наконец я решилась:
— Что там такого?
Отец, застигнутый врасплох, ответил: