Натурщица Коллонтай - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всё дело в моём человеческом одиночестве. И пусть не обижается на эти слова дорогая моя и самая надёжная подруга жизни Эми, которая в эти минуты старательно переносит буквами на бумагу мои к тебе слова, внучка. Всегда, всю свою жизнь мне не хватало подле себя душевной и всепонимающей кровиночки, девочки, девушки, дочки, внучки. Судьба так и не услышала меня, одарив единственным сыном, твоим отцом Михаилом Владимировичем. Есть и внук, приблизительно твоих лет, Шуранька, как я успела прикинуть по годам, но об этом чуть позже. Оба они замечательные, заботливые и родные. Не скажу дурного слова и о невестке моей, Ирине Романовне. Однако, как ты говоришь, это другое, а то другое.
О, как бы хотелось мне наблюдать за тобой, как ты растёшь, взрослеешь, умнеешь. Как впитываешь в себя мои уроки, мои ошибки, мои заблуждения. И как сама я, по мере возможности, нахожу способы исправить собственные ошибки на тебе же, моя родная и незнакомая пока ещё девочка.
Хотя знаешь, ночью я подумала, что я тебя знаю. Не удивляйся, моя милая, — именно так и подумала. Быть может, оттого и не смогла сомкнуть глаз до самого утра. Сегодня 8 марта, хорошо известный нам с тобой день женской солидарности. Только, знаешь, мне отчего-то не о мировой и общей солидарности думается теперь, не о международном движении женщин за свои права, а о нашей с тобой родственной связи, о простой человеческой солидарности единокровных бабушки и внучки, о тёплом и взаимном взгляде глаза в глаза, о том, что все эти годы тебе так, наверное, хотелось положить свою голову мне на колени и погреться о них ушком, откинув шерстяной ворсистый плед. Мне же — положить руку тебе на затылок, разгладить волосы на макушке и прижать к ней кисть правой руки, ощущая неземное тепло, исходящее от твоей кожи. Левая же кисть, должна признаться, уже довольно давно слушается меня плохо, болят суставы из-за отложения избыточных солей.
Знаешь, думаю порой, спрашивая самою себя, задержалась я на этом свете или же отпущенный мне срок давно по сути своей исчерпан и доживание моё есть всего лишь обуза для людей и пошлая в своей обычности, неприглядная картина для самой меня. А сегодня утром, когда ненадолго сомкнула веки, и тут же они, как по мановению волшебства, разомкнулись вновь, поняла, что сомнения мои были пусты, неверны и непотребны. И лучшее тому доказательство — ты, Шуранька, твоё письмо с этого света почти уже „на тот“ мой: скучный, иллюзорный и натужный в собственных попытках продлить его, оставляя себе лишь право на никому не нужный труд. И так я обманываю себя уже не первый год: пишу статьи, которые не публикуют и даже не читают, даю советы, которыми никто и никогда не воспользуется, просматриваю материалы съездов, анализирую, делаю выводы, подвожу итоги, которые, как и всё остальное, никого по большому счёту не заинтересуют тоже никогда уже.
Где же я заблуждалась, милая, и где, возможно, окончательно заблудилась?
Спросила тебя, и вроде бы стало чуть легче от того, что, когда мы с тобой увидимся, ты, думаю, поможешь мне разобраться в себе самой, в собственных сомнениях, родившихся во мне к закату жизни, в рефлексиях моих и ошибках моей же судьбы, глянув на это с вершин своего молодого, не до конца ещё оформившегося чувства любви ко мне, пускай даже и заочной.
Теперь я долго не умру, моя хорошая, с этого дня я обещаю тебе жить долго и счастливо, рассчитывая к тому же, что ты переедешь жить ко мне из своей „коммунальной конюшни“, как ты образно выразилась о собственном жилье, и мы с тобой будем наслаждаться друг другом, нашей близостью и взаимным интересом — ведь мы молоды, пока нас любят, не так ли? Мы будем медленно узнавать один другого, компенсируя тем самым годы неведения и простоя — ты так и будешь называть меня Шуринькой, я же тебя — Шуранькой; мы будем с тобой как два бережка, старый и юный, но у одной речушки Коллонтайки, берущей начало от общего истока Домонтович-Коллонтай.
Шучу.
Но, в то же время, и вполне серьёзно. Ведь ты приедешь, Шуранька, и станешь жить со мной, да? Тем паче, что, как я сумела понять из твоего письма, ты всё ещё находишься в поисках себя, своего верного для жизни пути, желая распорядиться своими способностями не по случайному, как ты уже пробовала не раз, предназначению, а по самой сути его, как это всегда и было принято в нашей семье, частью которой ты, как мне мечтается, уже становишься.
Это так?
Пенсии моей нам, думаю, хватит пока на двоих, а вскоре ты приступишь к настоящему делу, нахождением которого мы озаботимся теперь вместе. Еды хватит, я продолжаю получать обеды из кремлёвской столовки, причём потребность делить их с твоим отцом уже напрочь отсутствует — мне удалось, хотя и не без труда, выбить для него пенсию республиканского значения, и теперь он вполне неплохо себя чувствует. Думаю, тебе и приятно, и небезынтересно будет узнать такое про него и про его семью. О твоём единокровном брате Володеньке я расскажу тебе позже, когда увидимся, но уже теперь понимаю, что постараюсь сделать всё для того, чтобы вы сошлись и подружились как самые родные и близкие люди. Что же касается твоего папы, моего сына, то должна сказать следующее. Как только я прочла твоё письмо в первый раз, то, ещё не успев полностью прийти в себя, всё ещё находясь под впечатлением прочтённого, я набрала номер сына и озадачила его тем, что сумела сформулировать, исходя из скудных сведений предварительного порядка.
Впрямую. Не дав ему время подготовиться.
Миша помолчал, затем как-то странно хмыкнул, причмокнул как бы в недоумении — но в результате, как мне показалось, просто отшутился.
Спросил:
— Буфетчица? В 32-м? Да я там и не был у вас, кажется, в том году, посещал до и после, и не раз. А в 32-м в Норвегии просидел весь год, безвылазно почти. Разве что в Союз пару раз смотался, туда — обратно. А вообще забавно, забавно…
Извинился и положил трубку, спешил куда-то.
Я Эмичку прошу поднять мои записи тех времён, свериться по всем делам, включая Мишенькины. Только Эми Генриховна отвечает, что не стоит, мол, Александра Михайловна, сверяться документально, я и так прекрасно помню тот непродолжительный период, когда эта чёрненькая, миловидная такая, трудилась при посольстве. И фамилию её не забыла — Усышкина, на самом деле была такая. И рожать её откомандировали в Союз по представлению первого секретаря посольства, и лично вы бумаги подписывали, хотя сами навряд ли теперь вспомните за той невероятной занятостью. Что же до Михаила Владимировича, так приезжал он в тот год, два раза, не меньше, я это прекрасно помню, поскольку 32-й это единственный год, когда я из Стокгольма сама ни разу не отлучалась.
Теперь, мысленно встав на моё место, понимаешь ты, Шуранька, что после этого я должна была подумать?
Я и подумала, хотя, признаться, зная своего сына, несколько удивилась такому малоизвестному для меня его мужскому свойству.
Впрочем, мне ли удивляться!
Однако сейчас даже не о нём, папе твоём, а о тебе самой.
Разумеется, ты его дочь и моя внучка, и никак иначе. Конечно же — я уверена — в какой-то лёгкий для себя момент Михаил Владимирович разрешил себе вольность греха с привлекательной работницей посольства из числа кадров обслуживающего персонала. Как само собой понятно и то, девочка моя, что мама твоя изобрела приемлемую в правдоподобности защитную версию о супружестве с сыном посла, дабы не конфузиться перед дочерью относительно безбрачного дитя, то есть тебя самой. По мне, так это было бы вовсе не обязательно, даже исходя из соображений устоявшейся ныне общепринятой морали, с каковой в определённом отношении продолжаю быть несогласной. Ну и, кроме того, доподлинно не знаю, каким именно путём удалось ей обрести нашу фамилию, что, кстати говоря, вовсе не расстраивает меня, а даже наоборот. Предполагаю, что просто применив для достижения этой цели обычный путь — подачу рядового заявления в Загс на изменение фамилии с Усышкиной на вольную, что вполне допустимо действовавшим на то время гражданским положением.