В ста километрах от Кабула - Валерий Дмитриевич Поволяев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Срочно на выход! – скомандовал дежурный. – С собой – малый джентльменский набор и НЗ, больше ничего не надо.
Малый джентльменский набор – это предметы первой необходимости: мыло, зубная щетка, бритва, полотенце, а насчет НЗ все понятно, не надо расшифровывать.
– Машина через шесть минут будет у твоего подъезда, – добавил дежурный.
Литвинов, поверив фразе «больше ничего не надо», выскочил из дома налегке, даже Ольгину фотокарточку с собой не взял, снимки дочек тоже; через час он уже сидел в самолете и, судя по тому, что полет был длинным, понял – и лопухнулся же он! Скоротечное задание могло оказаться самым тяжелым и долгим в его жизни. Моторы самолета работали на пределе, часа через четыре лайнер круто кинулся вниз, обшивка противно заскрипела – посадка была стремительной, самолет чуть не развалился в ней. Литвинов не знал, куда они садились, а когда наконец бетонка завизжала под колесами, самолет отрулил в сторону и замер, освобождая место другим машинам, майор в жидком сереньком сумраке утра прочитал название аэропорта: «Кабул». Невольно присвистнул – вон куда их занесло!
Через трое суток он со своей группой уже сидел в пустыне. И жизнь у него сложилась так, что даже жене не мог письмо переслать: группа была почти полностью отрезана от своих, моталась по караванным тропам, воевала; раз в неделю к Литвинову приходило два вертолета, – эти, похожие на летающую саранчу, совсем нестрашные машины не были вооружены даже пулеметами, но ничего не страшились, летали даже в банды, – вертолеты привозили еду, патроны, забирали убитых, если кто-то попадал под пулю, и мешки с сором – опорожненными жестянками, сигаретными пачками, окурками, тряпьем, на котором могла бы быть советская маркировка, использованными тюбиками пасты и сортирной бумагой: группе Литвинова было приказано не оставлять после себя ничего, даже плевков. Чтобы никаких следов! Можно было оставлять только стреляные гильзы – все равно на них маркировка китайская либо египетская, да если бы была и наша – тоже ничего страшного: половина «прохоров» воевала нашим оружием. Писем вертолетчики не брали – им это было запрещено.
Не знал Литвинов, что для Ольги он канул, как булыжник в воду, в небытие, и никаких следов! Первые три месяца она плакала, звонила начальству, но начальство в Управлении сменилось вместе с мужем, сослуживцы тоже находились в длительных командировках, и это обстоятельство рождало в Ольге чувство скорби, некой тюремной заморенности, обреченности – все складывалось так нехорошо, так слезно и горько, что она не знала, к кому обращаться, что делать; опускались руки, не слушались ноги и тело: в Управлении говорили, что Литвинов жив, а писем от него не было, и деньги по офицерскому аттестату не приходили, а это прямое свидетельство того, что Литвинова уже нет в живых. И лишь где-то в глубине, не в душе, а под самой душой, бог знает где, в каких потемках и каких закоулках, тлело, постреливало теплом несколько горячих угольков – Ольга прислушивалась к ним, ловила невидимое тепло и слабо улыбалась: Литвинов все-таки жив. Жи-ив!
И находится он, естественно, в Афганистане. Только где именно, в какой конкретно точке этой большой угрюмой страны? Сердце отзывалось слезным стуком на вопрос, Ольга прижимала к глазам платок, немо шевелила губами, произнося имя Литвинова, ловила взглядом растекающиеся в воздухе предметы, задерживалась на всякой пустяковой мелочи, если ей казалось, что в этой мелочи она может засечь добрый для себя знак, расшифровать его, понять, поверить окончательно в то, что муж жив, но всякий знак, пусть даже очень красноречивый, ни в какое сравнение не шел с коротенькой, хотя бы в одну – всего в одну строчку запиской. Она мечтала получить от Литвинова записку в полтора слова.
Советское бюрократическое разгильдяйство, равнодушие, из-за которых людей надо просто высаживать из кресел, а наиболее задубелых отдавать под суд, всегда славилось во всем мире – равного ему нет и не было ничего. Наша чинуша – это всем чинушам чинуша: его не может прошибить даже пушка прямой наводкой – снаряд соскальзывает, столкнувшись с твердью более твердой, рикошетит и уходит в сторону, поражая невинных, ничего не подозревающих людей. И если уж в гражданском чинушестве можно было как-то разобраться, ткнуть пальцем в человека, цена которого не выше цены вареного мяса, наказать (хотя при Леониде Ильиче вряд ли), то с военным чинушеством уже было не совладать – руки у любого гражданского да и у военного, если он чином меньше полковника, оказывались коротки.
Опять, как в годы Великой Отечественной, раздобрели, обзавелись лощеными красными мордами штабники, особенно всякая мелочь, которая сделать хорошего ничего не сделает – просто право такое не дано, зато уж по части плохого может сотворить столько, что потом отмывайся не отмывайся, отскабливайся не отскабливайся, отчищайся не отчищайся, а все равно уже останешься с душком – ни отмыться, ни отскоблиться, ни отчиститься. И солдата за малую провинность могут за Можай загнать лет на десять, и на гибель послать, а его награду присвоить, налепить себе на грудь, и биографию боевому офицеру испортить так, что в армии его даже на должность учетчика портянок не возьмут, а на гражданке у него одна дорожка – в кладбищенскую команду, к гробокопателям, где документов при приеме на работу не спрашивают и зарплату выдают каждый день, ибо не знают – явится завтра труженик на рытье могил или нет.
Точно так же, как и сорок лет назад, стали пропадать наградные документы, бумаги о присвоении очередных воинских званий, денежные аттестаты; точно так же начали пучиться инспекционные чины, косяками прибывающие из Москвы в Кабул за орденом, и, отнимая тот же орденок у пролившего кровь солдата, знали, что отнимают, и все же отнимали; точно так же ненавистных командиров били по лицу, а озверевших, раздобревших так, что ни один бушлат уже не налезал на пузо, старшин и прапорщиков пропускали через «темную», либо поступали еще хуже – ножиком из пуза выпускали воздух. Поскольку знали – никто никогда никакой управы на таких прапоров не найдет.
И что во всей этой каше письма какого-то майора, что его денежный аттестат – тьфу!
…Через двадцать минут, когда они пересекали голое твердое плато, затейливо разрисованное ветром, песок на плато вдруг приподнялся, подбитый невидимым толчком, забил глаза, потом землю тряхнуло еще раз, пустыня покрылась пылью, и Литвинов удовлетворенно сказал:
– Кажется, одно дело сделано.
– Фугас, – эхом отозвался Кудинов.
– Не отставать! – прикрикнул майор на группу,