Записки примата. Необычайная жизнь ученого среди павианов - Роберт Сапольски
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дело к вечеру, пора фотографироваться. Вверх-вниз по склону, семьи высыпают навстречу в полном составе, мы делаем кадр за кадром и обещаем отдать всем снимки в следующий приезд. Фотографироваться здесь до сих пор не привыкли — у кенийцев с фотопортретами те же сложности, что и у американцев в начале XX века: все постановочное, никто не улыбается, сниматься положено только при полном параде. Люди переодевались весь день, вся нищая деревня стирала, шила и штопала. Групповые портреты, драгоценных младенцев поднять повыше, любимых коров в центр. Тем, кто учится в школе, непременно нужно запечатлеться с открытой книгой и воздетой к небу рукой, читающими Нагорную проповедь. И вот яркая, красочная толпа, бурлящая живой энергией, превращается в стопку убийственно серьезных, удручающих дагерротипов.
Вечер. Горы картошки и капусты, одного ребенка с осликом отряжают вниз в лавку за главным угощением — содовой для всех. Забивают козу. Нам, как почетным гостям, первым подносят всякие жутковатые неопознанные органы. Лиза, приехавшая в Кению такой же убежденной вегетарианкой, как и я много лет назад, и осознавшая, что выбор сейчас проходит между добродетелью воздержания от мяса и добродетелью уважения к устроителям пира, причмокивая от удовольствия, поглощает козью требуху. Радость, единение, все расслаблены и счастливы, все лопают от пуза. Мы запеваем, разучиваем песни. В ответных выступлениях солирует Джулиус, ангельского вида подросток, которого Лиза экзаменовала по геометрии, — нежным приглушенным голосом, сосредоточенно морща лоб, он выводит мелодии кипсиги. Трое суровых мужчин почти разбойничьего вида, дальние родственники, которые все это время сидели молча у самой стенки, ни в чем не участвуя, вдруг после долгих серьезных и напряженных перешептываний объявляют через Ричарда, что у них есть песня, особенная песня, и они хотят ее спеть. Это оказываются «Три слепые мышки», исполняемые с почти религиозным трепетом невероятной фальцетной трехголосицей. Поем дальше, нас учат церковным песнопениям — о Вавилоне, Сионе и встречах с Господом. Похоже, у миссионера, который вместо попыток лечить их от глистов, строить школы голыми руками или проповедовать теологию освобождения назло правоцентристским батальонам смерти, просто сидит и распевает песни в кругу радующихся людей, жизнь складывается вполне приятная и беззаботная.
Наконец спевки прерываются — наступает время главного события вечера. Я ненавижу фокусы, всегда ненавидел, не умею их разгадывать, и меня раздражает сам процесс. Но сейчас, куда деваться, мне предстоит исполнить фокус. Старое испытанное «исчезновение носового платка в кулаке, а на самом деле в незаметной накладке на большом пальце». Передо мной люди, которые никогда не смотрели кино, не видели телепередач и журналов, а из всех механических источников звука слышали разве что автомобиль, радио и установленную в лавке дробилку для кукурузы. Зрелище сражает их наповал. В свете керосиновой лампы я засовываю платок в кулак под пристальными завороженными взглядами. Поднимаю кулак ко рту, дую три раза, раскрываю — платка нет! Все ахают. Снова и снова — и каждый раз переполох, все отшатываются в изумлении. Я, не в силах удержаться, начинаю нагнетать таинственность, впадаю в дешевое балаганное паясничанье и низкопробное трюкачество. Я завываю и трясусь, когда платок исчезает в кулаке, булькаю горлом, делаю вид, что рука меня не слушается, корчу жуткие гримасы. Зрители хватаются друг за друга, кто-то из детей первым прячется под столом. В какой-то раз, вместо того чтобы вытащить платок из пустого — все видели! — кулака, я медленно, с усилием, тяну его из уха Ричарда (который знает этот фокус). Он хватается за голову, кричит: «Пусто, пусто!» — вызывая еще большую панику. В следующий раз я, дергаясь в конвульсиях, веду указующим перстом по комнате, пока не останавливаюсь на девчонке, которая весь вечер нам дерзила. Она трясется от страха, съеживается, но все бесполезно — я подхожу и с завываниями и всхлипами вытаскиваю платок у нее из уха. Она валится на пол, хватаясь за голову. Публика в исступлении просит повторить.
И под занавес — лед. Мы привезли из лагеря пенопластовую коробку с сухим льдом. Я чувствую себя эксцентричным персонажем Гарсии Маркеса или психопатом Джастина Теру — мы притащили на гору лед! Тащили запечатанную коробку, отгоняли любопытных детей, и вот теперь пришла пора явить содержимое на свет. Я кладу на стол кусок льда. «Горячо», — единогласно признают все, глядя на дымок. Подносят руки. «Горячо… ой, холодно?» Замешательство, волнение. Лед идет по кругу, каждый успевает подержать его на ладони секунду и потом, обжегшись, перебрасывает следующему. «Не убивайте моего брата!» — кричит старший сын Самуэлли, когда ледышка переходит младшему. Все в недоумении тянут шеи посмотреть, что же дальше. Я наполняю чашку водой. Демонстрирую всем, выливаю половину на пол. «Вода». Сомнений нет. Ставлю чашку в сухой лед, прошу всех сосчитать до ста, вынимаю чашку, переворачиваю — вода не льется. Вопли, визг, дети кидаются прочь из комнаты. Чашку передают по кругу. «Она стала камнем». — «Холодным камнем». «Это лед», — констатирует студент Джулиус. «Что такое лед?» «Не знаю», — признается он.
Финальный аккорд. У меня в кармане припасена пригоршня сухого льда. Беру полную чашку воды. Все подаются поближе. Я снова начинаю биться в конвульсиях и нести бессвязный бред. Бросаю в чашку горсть льда. Бурлящий дым растекается по всему столу — чудо реакции сухого льда с водой, подбивающее даже самых искушенных ученых бросить все и играть, пока играется (хотя, надеюсь, мне никто не задаст каверзный вопрос, на котором срезался Джулиус, поскольку я понятия не имею, что представляет собой сухой лед и откуда берется этот дым). «Это суп!» — кричит сын Самуэлли. Остальные в этом не уверены, и опять отшатываются. Потом остается только залезть в рукав — где я, понятное дело, припрятал кое-что. Это пластиковая змейка, примерно в локоть длиной. Запускаю руку в бурлящую чашку, аутично свешиваю голову набок, закатываю глаза под лоб, пускаю слюну и, корчась, вытягиваю из кипящих клубов змею. Отдернув ее в вытянутой руке, веду бой не на жизнь, а на смерть, и вот, взвыв напоследок, кусаю змею за голову и опрометью кидаюсь на улицу — изо рта свисает змеиный хвост, вслед несутся восхищенные вопли и визги.
Трудно поверить, но бывают случаи, когда сухой лед дарит нам еще больше радости. Мы делаем мороженое. Это мой самый дерзкий шаг в сторону от опостылевшего аскетичного рисово-бобово-скумбриевого рациона. Раннее утро, небо проясняется. Мы с Лизой и Ричардом держим совет. «Похоже, день будет жаркий». — «Ага, жаркий». — «Как раз для мороженого». — «Может быть». Быстрый подсчет — продержимся ли до следующей партии сухого льда, если сейчас разбазарить часть на мороженое. Ага. Постреляли дротиками в павианов, рысью вернулись в лагерь и прежде, чем браться за что-то еще, начинаем, как идиоты, бегать, высунув язык: «Мороженое, мороженое!» Наполняем стаканы водой, разводим в ней апельсиновый порошок, осторожно-осторожно ввинчиваем стаканы в неглубокие лунки в сухом льду. И ждем. Периодически заглядывать под крышку. «Готово?» — «Почти». — «Уже скоро». — «Мороженое!» — «Ага!» Наконец, к самой середине дня, когда жара становится испепеляющей и нигде ни клочка тени, мороженое застывает. Мы берем по стаканчику и начинаем скрести ложкой каменный кусок подслащенного льда. Боже-боже-боже, это такая вкуснотища, что хочется визжать, и пусть это длится вечно. Мы скребем и причмокиваем часами, прерываясь на пробы крови и раскручивание центрифуги.