Кошмары - Ганс Гейнц Эверс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Какой кошмар!
Но вдруг из губ Терезиты раздался резкий, грубый крик:
– Дуннеркиель!
Она крикнула это чужим голосом, и казалось, будто с этим словом прекратилась какая-то отчаянная борьба. Судороги сразу прошли, ее тело успокоилось, уверенным жестом Терезита вытерла рукавом рубашки лицо, а потом – совсем как немецкие крестьяне – нос и рот. Тело ее отделилось от стены, на лице появилась широкая спокойная улыбка. Она твердой поступью вышла из угла и подошла к очагу, оттолкнула старика, перед которым только что трепетала в смертельном страхе, и самоуверенным жестом приказала ему встать в стороне. Тут только я увидел, что это была уже не Терезита, а кто-то другой. И этот чужак, не спрашивая, схватил стоявшую на земле чашу с вином и залпом осушил ее.
– Благодарю тебя, брат, – сказал он на чистом немецком. – Пресвятая Дева защитила нашего генерала! К черту этих лютеранских свиней. Pax vobiscum![23]
Она взяла мой хлыст и, ударив им старика, крикнула:
– Повторяй за мной, собака: «Pax vobiscum»!
Старик сиял:
– Вот видите, вот видите, она заговорила по-испански.
Однако, как я уже заметил, Терезита говорила вовсе не по-испански. С ее синих, широко улыбающихся губ срывалось чистейшее старинное нижнегерманское наречие:
– Ах, этот вшивый дикарь не понимает христианского языка.
Потом она молодцевато передернула плечами:
– Клянусь святым Хуаном де Компостелла[24], я голоден, чертовски голоден. А ведь у меня брюхо не хуже, чем у виттенбергского шутовского попа. Эй, брат, поделись.
Я сделал знак старику: пока я наполнял чашу вином, он принес из угла сухари и кусок жареной рыбы. Терезита взглянула на него:
– А, отлично! Ах, эти синие собаки! Что же скажет мне мой кёльнский архиепископ, если узнает, что я проповедовал христианство этаким обезьянам. Придется ему привезти несколько штук, иначе он не поверит. Но это правда, брат, это правда: кожа не крашенная, она взаправду синяя. Мы этих собак оттирали щетками и скребли наждаком. Мы сдирали с них целые куски кожи – оказалось, она синяя и снаружи, и изнутри.
Терезита пила, ела и неустанно наполняла чашу вином. Я стал задавать ей вопросы – очень осторожно, сообразуясь с тем, что она говорила. При этом я подражал, насколько мог, ее говору, вставляя время от времени в нижнегерманское наречие голландские слова, прибавляя испанскую ругань и латинские цитаты. Вначале я плохо понимал ее, и целые фразы проходили для меня непонятыми, однако мало-помалу я привык к старинной манере. Раз я чуть было не испортил прогресс: спросил, как ее зовут. Как-то невольно, сама собой, у меня вырвалась та единственная момоскапанская фраза, которой я научился, пока был среди синих индейцев, и которую мне так часто приходилось повторять: «Хуатухтон туапли (Как тебя зовут?)»; тут по лицу Терезиты прошла легкая судорога, и она боязливо ответила мне на своем языке и своим собственным застенчивым голосом:
– Меня зовут Терезита.
Я испугался, подумав, что сейчас она придет в себя. Однако того пращура, который продолжал жить в ней, не так-то легко было изгнать – Терезита снова засмеялась, громко и нагло:
– Хочешь пойти со мной, брат? Завтра я велю ободрать еще троих из тех, что тупы настолько, что никак не выучатся крестному знамению.
Из отрывочных фраз Терезиты мне удалось отчасти восстановить биографию предка синей индианки. Он родился на Нижнем Рейне, в Кёльне. Будучи францисканцем, принял сан, затем совершал походы вместе с испанскими войсками. Как полковой священник, он побывал на Рейне, в Баварии и во Фландрии. В Милане он познакомился с Сантаниллой, который позже уехал в Мексику, где был пятым, после Кортеса, губернатором. Предок Терезиты последовал за ним в Мексику и совершил известный поход в Гондурас. Каким-то образом он в конце концов попал в Истотасинту к синим индейцам, среди которых насаждал на свой особый лад христианскую культуру.
Терезита продолжала пить чашу за чашей; голос ее делался все грубее и отрывистее, а болтовня полкового попа делалась все развязнее. Она рассказала о взятии Квантутаччи, где предводительствовала с саблей в одной руке и крестом – в другой; о сожжении трехсот майя при взятии Мериды. Она плавала в море крови и огня, упивалась победами и оргиями с женщинами во время сноса храмов. Такого обилия людей, казалось, не убивал еще никто.
– Hail, Viva El General Santanilla and Hail, hail Cologne!
Голос изменил ей – казалось, у нее не хватило сил выразить криком всю разгульную силу предка:
– Если хочешь, брат, то я велю всех их завтра зажарить, всех вместе, всю синюю сволочь! Хочешь? Каждый сам сложит себе костер и подпалит его. Вот будет весело. – Она снова осушила чашу. – Отвечай же, брат! Ты не веришь? Пресвятая Анна, они сделают все, все, что я хочу, эти грязные свиньи. Не веришь? Берегись, брат, я выучил их одной хорошей штуке.
Она снова ударила кацика хлыстом.
– Иди сюда, старая языческая собака! Твой проклятый язык слишком часто молился твоим поганым дьявольским идолам, пока я не привез вам Спасителя и Пресвятую Деву! Долой этот синий обезьяний язык, который молился Тлахукальпантекутли, вшивой богине Коатлику-Ицтаккихуатль, и Тзентемоку, грязному богу солнца, рыскающему по всему свету вверх ногами. Долой, долой твой проклятый язык, откуси его сейчас же, слышишь!
Терезита кричала: целый град момоскапанских слов, будто удары хлыста, сыпался на старика. Потом вдруг, как если бы это бурное словоизвержение на родном языке сразу погасило в ее воспоминании давно минувшие времена, она съежилась; руки ее беспомощно нащупывали точку опоры, которой она так и не нашла. Медленно, как безжизненная масса, ее тело осело на землю. Она сжалась в углу, тихие рыдания трясли ее. Я повернулся к ней, чтобы протянуть кружку с водой – и тут мой взгляд упал на старого кацика. Он стоял позади меня, выпрямившись во весь рост, закинув голову и устремив широко раскрытые глаза вверх. И язык, свой длинный фиолетовый язык, он вытягивал вверх, словно хотел поймать им на потолке муху. Из его горла рвались гортанные