Двенадцать ночей - Эндрю Зерчер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кэй видно было, что челнок Вилли по руке и что это обеспечила не только природа, но и практика. Тяжело дыша от волнения, не сводя глаз с челнока, он машинально крутил его в ладони большим пальцем – а потом посмотрел на Эдварда Д’Оса. Что-то сгоняло, как тучу, великую печаль с лица Вилли, и вдруг в нем проявилось что-то мальчишеское: к вискам и ушам прилила кровь, волосы серебристо заискрились, на одной щеке вздулся горбик. Впервые за эти дни Кэй испытала радостный прилив необузданной надежды.
– Воспользуйся им, Вилли. Если кто-нибудь когда-нибудь заслужил стать чудотворцем, то это ты.
Вилли посмотрел на Флипа, ища одобрения.
– Давай. Это лучшее, что у нас есть сейчас.
Вилли поднес челнок к губам и двинулся вдоль стены к отцу Кэй. Сейчас подует, подумала было Кэй, но после нескольких шагов стало ясно, что он шепчет челноку на ходу. Может быть, молится, подумалось ей. Флип бережно опустил Элл на землю, и две сестры, а за ними духи, осторожно последовали за Вилли и встали в пределах слышимости. До Кэй долетали теперь, перекрывая негромкий шум ближнего транспорта, те сердитые, отрывистые звуки, что произносил отец, ведя свой монолог. Отдельных слов она не различала, да их, может, почти и не было, но голос, тон, хоть и изменившиеся, были его. По нему не видно было, когда Вилли сел и прислонился к стене в паре шагов от него, что он знает о чьем-то присутствии рядом. Девочки немного отошли и вжались в стену, чтобы он их не заметил. Остальные расположились рядом с ними. И некоторое время все пришедшие пребывали в полной неподвижности и молчании.
Когда наконец челнок зазвучал, Кэй смотрела на обелиск на той стороне дороги. Голос челнока так органично вложился в сам воздух вокруг, что вначале она решила – это чудит ее голова, заставляя ее как бы слышать завораживающее величие обелиска. Но чуть погодя стало ясно, что это настоящий звук – звук особого рода: высокий тон его не менялся, но в нем мощно пульсировали обертоны, они нарастали и ослабевали, нарастали и ослабевали, своевольные, как море. Лицо Вилли позади челнока было спокойно и бесстрастно, руки неподвижны, но звук полнился мукой выражения. Кэй он точно парализовал, как и ее отца, чей беспокойный, бессмысленный говор разом умолк. Он стал озираться – осторожно, словно бы украдкой.
Фантастес наклонился к уху Кэй.
– Хороший выбор! – прошептал он. – Я так и подумал, что он решит попробовать это отверстие. То же, в которое ты тогда подула вначале. Голос любви.
Натянув одежду на подбородки, они сидели спинами к стене – и вот Вилли заговорил.
– Когда Тесей прибыл в город Кносс, ему было всего восемнадцать, но от того, как он справится с опасной задачей, зависела будущность отцовского царства. Афины и их окрестности долгие годы пребывали в подчинении у критского царя Миноса, великого владыки волн и ветров. Над множеством людей и народов вершил он суд, сидя на своем острове. Он господствовал над ними, взыскивая тяжелую дань – не только деньгами, но и людскими жизнями. В его кносский дворец из богатейших городов Греции ежегодно везли масло, рыбу, сосуды и золото. А еще города посылали Миносу своих детей – лучших юношей и девушек от каждого, они входили в ворота его дворца в цепях и обратно уже не выходили. Говорили, что он отправлял их в свой легендарный каменный лабиринт, в глубине которого находилось логово Минотавра – огромного сказочного чудовища с телом человека и головой быка. Возможно, этот человекобык и правда существовал. Возможно, он и правда пожирал детей. Как бы то ни было, домой, к родителям они уже не возвращались.
Царь Эгей правил в Афинах – в самом богатом и сильном городе греческого Пелопоннеса, – и кровавое покорение Афин было ярчайшей жемчужиной в жуткой короне Миноса. Самому норовистому коню – самый жестокий хлыст, и так было с Эгеем: на него и на его город Минос наложил самую ужасную дань, требуя каждый год столько добра – драгоценного металла, обожженных сосудов, расписных ваз, – что за недолгое время Афины обнищали. Бедность они еще могли бы стерпеть, но нестерпимы были ежегодные поборы юными жизнями: посланцы Миноса выбирали четырнадцать самых красивых и многообещающих юношей и девушек, вели их в цепях скорбной вереницей на корабли, и морская даль поглощала их. Пять таких лет – и Афинами овладели сумрак и безмолвие; еще пять – и город стал подобен пустыне. Люди, ходившие по своим повседневным делам, напоминали человечков из палочек, какие могут присниться в пустом сне. Рыбаки теряли свои уловы. Музыканты забывали ноты. Постройки начинали крошиться.
Эгей ни на что не надеялся, но у него был сын, и на двенадцатом году критского владычества этого сына, Тесея, подручные Миноса выбрали, чтобы отправить через море, принести в жертву и скормить Минотавру. Тесей тоже не имел надежды, но у него была красота, и, когда корабли прибыли в Кносс и он попал в руки дворцовой челяди Миноса, случилось так, что на него обратила взор юная царевна Ариадна, единственная дочь Миноса. Ее взор упал на него, как бледное небо на утреннюю землю, которую сковал мороз и не оглашает пение птиц. Взгляд притронулся к нему тут и там, коснулся глаза, скользнул по точеному изгибу высокой скулы, по темным волосам, по молодым мышцам руки, по полным губам, по пушку на бедре. Но, подобно рассвету, ее взгляд еще и обволок его, окутал; и кто, явленный так, не примется искать светильник, сделавший это возможным? Она потянула его к себе, как нитью; высвеченный обнаружил, откуда исходит сияние. Их глаза встретились. Оба смотрели. Оба чувствовали на себе взгляд. Оба в тот миг только этим взглядом и были.
В те дни ни одна девушка, ни одна женщина в греческом мире не славилась такой царственной красотой, как критская царевна Ариадна. Стихотворцы изощрялись в сравнениях: руки – лебяжье перо, глаза – яркие светочи, волосы – ослепительный блеск, пальцы – летучие стрелы, кожа – козьи сливки. Кольцо ее рук – царская колыбель, голос – настроенная лира, широкий и незамутненный лоб – благодатное поле счастья. Все это была поэтическая дешевка. Ее наружность и правда ослепляла; но, при всей ее внешней, говорящей красоте, подлинная основа и суть ее совершенств была внутри, в тесном переплетении богатых, нетронутых, неразработанных рудных жил. Она смутно, но понимала свою ценность; прочие же ухватывали только наружное, только тень.
Превратнее всех судил об Ариадне ее отец. Родившись, она стала для него жемчужиной, которую он рад был носить в короне среди других жемчужин, демонстрируя свое царственное величие. Но по мере того, как она росла, он обожал ее все более раболепно, и, когда она стала взрослой девушкой, услуги и почет, которыми он ее окружил, дошли прямо-таки до идолопоклонства. Ариадна была самым драгоценным, что он имел в жизни. Она была средоточием его забот, олицетворением его достижений, территорией его счастья. Без нее он и шевельнуться не мог, без нее обед был не обед, игры были не игры. В делах государственных он был наг, если она не стояла рядом. В ее отсутствие ничто не могло решаться, всякое обсуждение застывало на мертвой точке. Она была его жизнью, зеницей ока.