Сибирский кавалер - Борис Климычев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Витая лесенка вела наверх. Григорий лез впереди, Устьку за руку тянул. Комнатка верхняя, теремная. Ковры на полу, ковры и на стенах, оружие дорогое по стенам развешано.
Григорий не стал зажигать свечу, луна светила загадочно, таинственно и колдовски.
— Пойду я! — рванулась Устька.
— Погодь, загадку разгадай: полна бочка вина, ни клепок ни дна Что такое? Не знаешь. Тогда пей отступное.
Чуть не насильно пить заставил, пролила половину. Еще загадку загадал:
— На тычинке — городок, в нем семьсот воевод. Что такое?
Опять она не знала. В голове от вина кружение пошло. Еще заставил пить. Неожиданно за мочку уха укусил, но осторожно. Поднял ее, понес, задавая еще загадку:
— Поднять можно, а через избу перекинуть нельзя, что такое?
— Пух! — выдохнула она. — Отпусти! Угадала!
Что он еще шептал, чего касался? Легкие касания, как пух. А в ней, как пузырьки в воде, что-то щемящее передвигалось от сердца, растекалось по телу истомой, розовыми пузырьками разгоралось, неслышно вскипало.
— Палач! Заплечник! — обругала Устька. — Пусти, пойду!
— Уедем! Ускачем! От мира, от боли! — шептал он, она словно в сон соскальзывала.
Слезы стыда закипели у всадницы, удивляло до изнеможения тело в шерсти, алое на черном, крест золотой.
Устинья и предположить не могла, что такое может быть. Она уже изнемогала. Уже и луна скрылась с неба, и в окне посветлело. Народ заходил, застукал в доме, а изумительное путешествие все продолжалось. И она, дикая всадница, с распущенными длинными волосами, неслась, перелетала через моря безумия и восхищения, и не было этому ни конца ни края. Во время полета, дикого и безумного, он не раз менял свои обличия, только изредка покрикивая:
— Держись!
И оборотился он горой огнедышащей, бушующей внутренним гневом, в бешенстве сметающей все на своем пути, извергая огненную лаву.
Когда слухи о кончине царя Михаила Федоровича дошли до Томского, Григорий возликовал. Известно ведь, что новая метла по-новому метет. Новый царь простит всех, кто был у прежнего владыки в опале. Думал Григорий. Надежда то озаряла его своей улыбкой, то исчезала во тьме ночной.
Конечно, направил он с оказией в Москву к царю Алексею Михайловичу прошение о помиловании. Ждал, надеялся. Но никак пока его прошение в Томске не отозвалось.
Все эти годы Григорий стремился выбраться из ямы, в кою его патриарх с царем прежним засадили. Он не пропал, не загинул в этой дикой стране. Вот у него хоромы возле Ушайки, и работников уже достаточно. Он и второй дом завел в Нижнем посаде, еще лучше того, который у него на Уржатке.
Там, в Нижнем посаде, у него всем вершит немец Васька да две солдатские женки, сбежавшие от своих мужиков аж из Тобольска. В двух своих домах Григорий принимает и казаков, и детей боярских, и людей гулящих, лишь бы денежки были. Всяких, кто хочет в карты поиграть, винца попить, да и женки одинокие в доме обретаются. Придут — в карманах звенит, уходят — в карманах тишина. Богатые откупались, а простые людишки, особливо нерусские, быстро в кабалу попадали.
Он из кабальных даже дружины собрал. Едет куда — они с оружием позади скачут, словно за воеводой.
Устька про Семку и думать забыла, только всё у Григория допытывается:
— А в Москву меня возьмешь?
— Возьму.
— А кем буду? В дворне твоей? — сожмется Устиньино сердце. Ничего не отвечает Григорий, или буркнет:
— Там видно будет…
У него свои мысли. Вывернуть яму наружу и вылезти, доказать. Вот — теперь смейтесь, вражины!
Семен пристрастился к выпивке, и ему вроде бы Устинья даже больше не нужна была. В хозяйстве Григория он выполнял черную работу, скотину пас, летом спал на конюшне. Некоторые мужья требовали своих жен из полона досрочно. Таких Григорий за вихры таскал, а то и кнутом пользовал. Напившись хлебного, нередко бушевал Бадубайка:
— Отдай Галию! Жаловаться буду!
— Иди, иди! Заставят долг вернуть, а где у тебя деньги?
— Ну одну ночь с ней спать дай?
— Пока долг не отработает, ты до неё не дотронешься.
— Ай, шайтан! — я князь!
— Ты не князь, а князец, князь — это наш воевода, Осип Иванович. У него целый город в руках, а у тебя — три кола вбито и небом покрыто. Не тянись туда, где и оглоблей не достанешь. Широкие плечи, да платить нечем! Хочешь ядрышко слопать, не разгрызая ореха. Нет, друг, за все надо платить!
Бадубайка пытался драться. Но сколь ни был здоров, Григория в борьбе и кулачном бое одолеть не мог. Однажды, будучи пьяным, с ножом кинулся. Григорий нож у него отобрал, после с неделю не давал вина и говорил при этом:
— По закону тому холопу, который зарежет хозяина, отрубают голову. Али не знал? А ты такой охотник, что пока зайца убьешь, так двух быков съешь. Выгоню — куда пойдешь? Мне ведь от тебя — ни пуха ни пера, ни шерсти ни мяса, на что ты мне?
— Я тебе за толмача служу.
— Только-то? В кои-то веки я с басурманами говорил?
Однажды Бадубайка таинственно поманил Григория на улицу. Отошли к Ушайке, где шумела, проливаясь с плотины, вода. Бадубайка шепчет:
— Знаю, где золото Гурбана лежит.
— Где же?
— Старик есть, береста, знаки на ней…
— Где старик?
— Туда ходить надо. Сакурсин… Конями скачут за рекой Томой…
Быстро собрались в поход. На дощаниках переправились с лошадьми через Тому.
Поскакали. Впереди — Григорий. Под алой рубахой — кольчуга, сабля в простых ножнах, в каждом сапоге — по кривому ножу. Васька-Томас в кургузой немецкой одежке, в латах, с сабелькой и пищалью малой.
Татубайка с Бадубайкой дорогу показывают, у каждого из десяти всадников либо копья в руке, либо топор, ножи — у всех. Мало ли кто на лесном просторе встретится?
Заливными лугами подъехали к возвышенности, на которой виднелась сплошная стена бора.
— Сакурсин! — указал вперед нагайкой Бадубайка. — Где правая рука, там бор, где Тояны живут, — Темурчинский бор называется.
Увалы лежали, словно ребра сказочного великана. И не было этим ребрам конца. Взберешься на один увал, за ним виднеется другой. И так — несколько часов пути. Частые стволы сосен — на всем видимом пространстве, мхи, лишайники, шляпки грибов, ковры черники, голубики, костяники, местами уже поклеванные птицами, осыпавшиеся.
Птицы то и дело вспархивали из-под ног лошадей, солнце еле пробивалось сквозь ветви, словно через малые оконца огромного храма. Почва была песчаной, влагу наверху не держала. Сухой песок спрессовался с опадающими хвойными иглами, пророс жесткими лишайниками. Григорий подумал о том, что бором этим ехать даже лучше, чем по московской бревенчатой дороге али по каменной, аглицкой.