У подножия необъятного мира - Владимир Шапко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А после двенадцати начинали ходить два сторожа. Старики близнецы Крашенинниковы. Николай и Фёдор. Громадные, исковерканные ревматизмом, в валенках, с палками, вышугивали они из травы и кустов парочки и, боясь даже на миг порвать в темноте пожизненную свою кровную нить, как глухие филины, поминутно ухали: «Кольша!» – «Федьша!» – «Ты?» – «Я!» – «Кольша!» – «Федьша!» – «Ты?» – «Я!»
Проходя горсадом мимо тира и видя в глубине распахнутых дверей тирщика Семёнова – абсолютно неподвижного, как мишень, – Берегите Папу каждый раз испытывал необоримое желание зайти и… отыграться. Вернее, отстреляться. За позорные промахи, проигрыш. Он даже бледнел и покрывался испариной, как при внезапном, мучительном, не у места позыве на дефекацию. Поспешно задавливал «позыв» и, внутренне содрогаясь от его возможного повторения, побыстрее уносил себя от опасного места.
С год назад он был заведён в этот тир Веней Глушенковым. Впервые. И заведён коварно. До этого они случайно (но не случайно! всё подстроил с-самородок! сам! заранее!) столкнулись у дверей тира и якобы просто стояли и думали: как, соблюдя приличие, подобру-поздорову разбежаться? Точно за разъяснением на этот счёт зашли в тир. Рассеянный самородок довольно-таки практично и быстро отстрелял необходимый минимум зверей и птиц. И совсем безразлично (но нет! нет! – коварно!) передал духовое ружье ему, Берегите Папу. Длиннопузый и легкомысленный, как удав, Берегите Папу положился с духовым ружьём на барьер. Он почти доставал дулом духового ружья до всех этих зайцев-белок-медведей. Однако даже двадцати выстрелов из духового ружья не хватило ему, чтобы хоть одна, хоть самая никудышная из этих тварей шелохнулась. Просто бы шелохнулась от выстрела. Не говоря уж о том, чтобы кувыркнуться и болтаться вниз башкой на радость охотнику… с духовым ружьём… Это было какое-то умопомрачительное, неостановимое избиение всего тира. Задней, пустой и гулкой его части. Берегите Папу лупил во все углы. На разную глубину, высоту. Приседая – как из укрытия. Ложась на бок и смещая, переворачивая панораму. Как бильярдист закидывал ногу на барьер, пытался ткнуть зайца выстрелом. Не помогали ни «пыд обрессс», ни «в самое яблоссько» тирщика Семёнова: тир оставался немым, незыблемым, насмешливым. Опомнился Берегите Папу лишь после того, как тирщик Семенов голосом крупье, на глазах которого ежедневно рассыпаются в пух-прах целые состояния, отрешённо возвестил, что за зряшный перепуг невинных зверей полагается заплатить столько-то, а корешу, то есть Вене, за проспор – столько-то. Жестокое было протрезвление для Берегите Папу!
Зато для Коли Шкенцы посещение друга своего – пространщика и тирщика Семёнова – всегда было праздником.
В получку, ещё только начинал Коля пускать за первой – вторую, за второй – третью кружку пива, кинув чалку возле пивнухи в горсаду, а неподалёку уже поджидала его дюжина-другая огольцов. Коля пускал вдогонку за четвертой – пятую, говорил себе: затычка! Напился от пуза! – и выходил в аллейку к огольцам. В дни получек Коля всегда при полном параде: чисто выбрит, отглаженный клёш, мичманка лихо набекрень, из пиджака – чёткий выруб постиранной, чистой тельняшки. Будто бочонок мёду, облепленный радостными огольцами, кандыбал со всей ватагой к тирщику Семёнову, полоща холостую клёшину на деревяшке – как юбку.
И в хибарке, внутри, начиналось что-то невообразимое. «Кр-ру-ши-и-и! Бей волков российски-их! – под одновременную, торопливенькую, сосредоточенную стегатню пяти-шести духовок хохотал, орал, стукался об пол деревяшкой Коля Шкенцы. – Л-лупи-и, ворошиловские! Зайцев не трожь! Пространщика Семёнова не бей! Остальных – к-круши-и-и-и! Ур-ра-а-а!»
И огольцы крушили. Тирщик Семёнов кидался от барьера к мишеням, назад, горстью высыпал заряды, снова к мишеням, натуральным зайцем вёртко отскакивал от дробин: вот это работка! Дым коромыслом! Полный разгром всего тира! А Коля хохотал и как бы тоже горстями кидал огольцов вперёд: «К-круши-и-и-и-и-и!..»
Потом, когда боезапас тирщика Семенова бывал полностью уничтожен, когда ребятишки облегчённо высыпали на волю, благодарили и пламенели обещаниями, что в следующий раз «крушить» придут непременно («Ну вот точно! Во, зуб даём! Дядя Коля!»), Шкенцы, как больного, выводил тирщика Семёнова на крыльцо. На воздух. Сажал на ступеньки. Мотающему головой, полностью контуженному (такое пережить! та-акое!) совал четушку в усы. Будто в осоку. Соси на здоровье – заслужил! И – умиротворённый, любящий весь этот высокий и зелёный мир вокруг – широко запевал:
С содроганием врубившись в действительность, пространщик Семёнов недоумённо обнаружил, что сидит не на крыльце своего тира, а на щелястых досках стадиона. На трибуне. Что за хреновина! Рядом – Коля Шкенцы. Неузнаваемый. Криком – как огнём – полностью охваченный. Кругом – отвесный, густой, натужный, красный, футбольный ор. И он, тирщик Семенов, как-то в нём оказался… По зелёному полю будто сеть рыболовную таскают. Шилишпёры в ней рубаются какие-то. Эти… как их? футболисты. Семёнов брал их как бы «пыд самый, что ни на есть, обрессс». Но качнувшись, строго поворачивался к Коле: «А стрельбище?…» (То есть: а хибарка? А мишени? А ружья?) Коля успокаивающе хлопал его по плечу: «Закрыл, закрыл, не боись!» Из клёша выдёргивал вторую четушку, как мать соску – облизывал, совал младенцу в рот. Прямо в «осоку». Улыбался, наблюдал. Но, глянув на поле, тут же орал до пожарного умопомрачения: «Кельма-а-ан! Лы-ска-а-а! К-руши-и-и волков российски-и-их!» Кельман, услыхав на бегу пожелание Коли, так завозил с правой, что от пушечного его мяча штанги трепались, как тряпичные, осыпаясь на пригибающегося вратаря извёсткой.
Кельман – капитан команды. Из Поволжья во время войны выдернут он. Лысый Кельман. Он же – Лыска-Кельман (Лыска – это уже у ребятишек: с обожанием, с любовью). Лет уж тридцать ему… Но когда мяч встречался с мощным его «кельманом» – издавался на весь стадион звук хрястнувшего, очень большого и толстокожего арбуза. И летел мяч – метров за сорок, по меньшей мере. Или: судья назначает штрафной. Истошно свистит и бежит с непререкаемым жестом руки, как с лозунгом. Лыска-Кельман не обращает внимания на судью. Лыска-Кельман начинает устанавливать для удара мяч. Устанавливает долго, тщательно. Нервный судья прибегает, опять свистит и бежит от Кельмана, уже натурально протыкая рукой пространство.
И Лыска-Кельман бьёт…
Если мяч не попадал в штангу или голом не взмётывал всю сеть ворот, то летел за стадион вдаль, в горсад, аж до самой танцплощадки. Где врезался в чей-нибудь старательный фокстротистый кумпол. И воробьиной стайкой срывались и улетали за мячом мальчишки. И радостные голоски их тонули в далёкой, замглевшей уже гущине горсада… Вот какие выстрелы давал Лыска-Кельман с правой…