Город на Стиксе - Наталья Земскова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С погодой не повезло. Метель, притихшая с утра, к полудню набрала силу, и машины еле-еле ползли по шоссе. Иногда ветер стихал, но вскоре разражался пуще, беспорядочно разбрасывая пухлые невесомые хлопья.
— О чем вы думаете? — спросил Проскурин, пытаясь углядеть какой-нибудь трактирчик на дороге.
— О том же, о чем и вы. Здесь, не в столице, все в избытке — пространство, небо, снег. Время для жизни — тоже. Поэтому здесь все это не ценится.
— Да, правда. Я об этом думаю. В Европе до сих пор нет снега.
— Не ценится, пока ты не уехал в «главный центр», не начал жить «компьютерными играми».
Он снова рассмеялся.
— «Компьютерные игры» — да, забавно. Скажите, вам здесь нравится?
— Ну… Я пока не поняла. Уеду — и узнаю.
— Вы собираетесь уехать? — вдруг резко обернулся он ко мне.
— Не сейчас, — сказала я и рассмеялась. И чтобы объяснить свой смех, а кстати, и вспомнив, что я здесь гид, добавила: — Когда из революционного Петрограда уходил на Париж очередной «последний» поезд — никто ведь не знал, когда уйдёт действительно последний, — перед самым отправлением из него в крайнем нервном возбуждении выскакивал поэт Борис Бугаев и кричал: «Не сейчас! Не сейчас!». Вот и я со своим «не сейчас».
— Вы хотите сказать: Андрей Белый?
— Андрей Белый — поэт. А человек — Борис Бугаев. В конце концов, он все-таки уехал.
— Вы всегда разделяете человека и его дело?
Бикбарда выглядела маленькой и потерянной. Старинное и некогда богатое винокуренное село спряталось, дремало, укутавшись в снега. Мы долго ходили по стылому дому управляющего (особняк не сохранился), пытаясь уловить отзвуки жизни, когда-то наполнявшей имение.
— Вы хотите восстановить связь времен, Лиза! — улыбался мне снова Сергей.
— Я — хочу. Но разве это возможно?
— Летом нужно сюда приезжать, — повторяла хранитель музея. — Походите по парку да по кладбищу. Что-нибудь да отыщете летом. Хозяева, те только летом наезжали. Да и летом-то было проблемой. Несколько суток до Нижнего, поездом. Оттуда — четверо суток пароходом, из Города — три дня на лошадях. А зимой жили все в Петербурге.
Бикбарда — это лето, конечно. Но и сейчас тени хозяев присутствовали здесь — сохранившимся парадным портретом Анны Михайловны, ее фарфоровыми безделушками, старым трюмо, невесть как сохранившимися амбарными книгами.
Провожая взглядом исчезающее в лиловых сумерках село, я опять, как в белые ночи, явственно слышала гулкий «обратный» ток времени, точно оно так же пошло вспять.
Поздно вечером, помогая мне выйти из машины, Сергей между прочим сказал:
— Завтра мы европейское Рождество отмечаем. Всей делегацией. Я заеду вечером.
Рождество отмечали в ночном клубе «Семь пятниц», куда немцы с Проскуриным сбежали от бурного гостеприимства хозяев. Днем их вывезли покататься на горных лыжах, но, судя по виду Карла и Томаса, лучше бы их утром забыли в гостинице. Проскурин, напротив, был в совершенном восторге и весело описывал подробности спуска.
Да, это был его почерк. Если он что-то описывал, то непременно весело, если рассказывал, в этом обязательно присутствовали забавность и легкость. Я перебирала своих близких и дальних знакомых, и если находила в них этот самый позитив, то он либо прятался под маской клоунады или вульгарности, либо сам был маской. Это никак не походило и на привычный хохоток Бакунина, на его всегдашнюю готовность посмеяться над всем, не щадя и святого.
Впрочем, в этот вечер говорили мало — все время звучали какие-то блюзы, и, оставив немцев на попечение пресс-секретаря, мы танцевали бесконечные медленные танцы.
— Есть потребность сбежать в тихое место, — шепнул мне Сергей, когда вдруг грянул рок.
Я кивнула, и минут через двадцать мы сидели в крошечном кафе на Сибирской, где варили отличный кофе и живо пахло Новым годом. Пахло по-настоящему, как давно, когда елочные игрушки были стеклянные, а не китайские, а на елке висели хрупкие лыжники и космонавты. И опять мне казалось — прежде здесь было не так.
— Пора дарить подарки, Лиза, — серьезно проговорил Сергей и поставил передо мной небольшой сверток в блестящей упаковке, перевязанной лентой.
— Что, можно разворачивать? — растерялась я.
— Просто необходимо.
Я развязала ленту, развернула бумагу, достала коробку, нажала на кнопочку. Когда крышка вспорхнула вверх, не смогла сдержать возгласа. На синем бархате лежала золотая брошь с черным агатом в стиле ампир.
— Мы так не договаривались, — выдохнула я.
* * *
— Два часа! Это диагноз, — проговорила Томина и подвинула мне еще один шарик.
— Что два часа? — не поняла я.
— Рождественской истории с Проскуриным. Ты мне рассказываешь о нем уже два часа. Бедный, несчастный Бернаро…
— Бернаро, как всегда, в аэроплане.
— Причем здесь аэроплан?
— «Я в аэроплане, а ты — в помойной яме». Вы что, так не дразнились в детстве? Хотя позавчера он мне звонил.
— И что?
— Ничего. Я была в Бикбарде, телефон не ловил. А сегодня пришло сообщение.
— Ты перезвонила?
— Нет, конечно.
— И почему, стесняюсь я спросить.
— По всему, по всему, по всему. Не знаю, что ему сказать. Так вот, Проскурин.
— Проскурин уедет, и все. Кстати, когда он уедет?
— Тридцатого. Улетит в Питер.
— Почему в Питер?
— У него там родители. Будет с ними встречать Новый год.
— А жена?
— Не женат, я же вам говорила!
— Тридцать пять? Да, жених постарел. А живет он?
— В Москве и в Ганновере. Ты понимаешь, с ним потрясающе. Легко молчать, легко смеяться, легко обо всем говорить. Галь, я совсем не напрягаюсь, вот в чем дело. Мы вместе провели три дня, и ни одной неловкой ситуации.
— Да-а-а, три дня — это срок, я согласна. Ну, человек в командировке, то есть в отпуске. Ты что, не знаешь про командировочный синдром?
— Я знаю про командировочный синдром. Но здесь-то другое — типаж. Вот мне тридцать лет.
— Двадцать девять.
— И за все свои тридцать лет я практически не встречала людей, излучающих
a — такую укорененность в жизни плюс
б — такую радостную легкость бытия.
Позитив, как теперь говорят.
— Ах, это? Так ты же вращаешься совсем в других кругах, где одни психопаты да гении…
Томина была права. Я увлеклась своей «рождественской историей» настолько, что позабыла обо всем. Это «все» не имело значения. Бернаро, Город, рыцари, профессор Синеглазов, матрица Мелентия — все по-прежнему представлялось каким-то далеким сном. Только сначала это «все» задвинула куда-то за кулисы моя депрессия, а теперь гнала мысли об этом поглотившая меня эйфория. Такого праздника в моей душе не было давно, и был ли вообще — не помню.