Нервные государства - Уильям Дэвис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Данная путаница указывает на совершенно иную перспективу: следует ли поборникам науки и рационализма перейти на более очевидные политические пути защиты своих методов и ценностей, как случилось, к примеру, с «Маршем за науку» в 2017 году? Или же уступить давлению своих противников и показать, что эксперты на деле ничуть не лучше, не спокойнее и не объективнее, чем кто-либо еще? Реальность такова, что у экспертов нет выбора, коль скоро их монополия на средства представления со временем разрушилась. Им нельзя просто ждать, пока она сама собой восстановится, без участия в политическом процессе, по меньшей мере. Но именно там защитники экспертизы часто показывают себя слабее всего. Именно потому, что они провели последние 350 лет, отказываясь включать политику в свой проект, сегодня у них не получается понять причин своего политического отдаления от народа. В свою очередь, популисты понимают культурную подноготную авторитета экспертов слишком хорошо.
Доверие к научному сообществу все еще высоко, но оно несет в себе мало эмоциональной привлекательности, в отличие от национализма, героизма и ностальгии. Несмотря на свое солидное образование, элиты демонстрируют очень слабое понимание причин этого. После нескольких столетий веры в то, что факты могут говорить сами за себя, их способность защищать свою политическую точку зрения сильно пострадала. Такие события, как «Марш за науку» в апреле 2017 года, могут быть признаком нового вида мобилизации в защиту экспертизы, но сами по себе они неадекватны. Элиты сами ограничивают себя упрощенным пониманием того, чем привлекателен национализм и какую истину он предлагает. Технократы полагают, что популисты – это просто плохие политики с хорошими речовками, веселыми шествиями и большей терпимостью к откровенной лжи. Суждения о сторонниках популизма часто еще жестче и предполагают либо полное отсутствие независимого мышления, либо просто неизлечимое лицемерие.
Совершенно иное видение проблемы открывается после принятия во внимание ключевых исторических и философских характеристик национализма, неразрывно связанных с культурной и психологической динамикой современных методов ведения войны. Их признание не делает нас сочувствующими национализму и расизму, не говоря уж о симпатии к ним. Но позволяет снять завесу тайны над политическими движениями, сегодня воспринимаемыми как «иррациональные». Во-первых, следует задуматься о том, что изначально национализм возник, как левоориентированный революционный феномен (ввиду Французской революции), обещающий равенство и братство посреди экономических систем, в иной ситуации эти понятия разрушающих. Имеющиеся в нем эмоции не являются просто трюком экспертов по маркетингу, но относятся к реальной тяге к единству и народной власти, которая обычно не получает удовлетворения. Подобные потребности не утолить «свидетельствами», потому что они изначально не предполагают нужды в чем-то объективном. Частью соблазна войны является то, что она дает то ощущение единства и общего дела, которое нельзя свести к фактам.
Во-вторых, неявное обещание национализма – как и меняющей мир войны в духе Наполеона – в том, что обычные жизни индивидов обретают предназначение. Великий лидер, зовущий на тотальную войну, обещает спасение от пустоты гражданской повседневности, в которой смерть – лишь конец бессмысленного существования. Вместо этого жизнь каждого будут ценить, помнить и почитать в веках. При отсутствии религии война обеспечивает ритуалы и институты для утоления и публичного признания страданий. Чтобы понять внесистемный национализм, мы должны задаться вопросом, откуда страдания происходят и почему существующие политические и медийные структуры не дали этому большей огласки или не почтили в должной мере их память. Часть этого ответа скрывается в связях, что пролегают между слабым здоровьем, растущей смертностью и симпатиями к авторитаризму.
Можно признавать факты достоверными, а экспертов достойными доверия, но, когда ощущается упадок сообщества и значимости существования, авторитаризм и национализм становятся более привлекательны политически и этически. Когда вся экономическая и политическая система кажется прогнившей, самый наглый лжец может озвучить негласную правду. Если есть что-то более важное для человеческого благополучия, чем достаток, то это самооценка. Люди, испытывающие ее упадок, не важно по какой причине, часто наиболее чувствительны к националистической риторике. Для тех, чья жизнь проходит в страхе и боли, идея полувоенной мобилизации приобретает почти терапевтическое значение, помещая их чувства в состав чего-то общественного. «Прогресс» не признает и тем более не вознаграждает страдания, а наоборот, сторонится их. Героизм же, пусть потенциально связанный с физическим и эмоциональным насилием, делает обратное, а потому гораздо более привлекателен.
Во второй половине XVII века, после гражданских и религиозных войн, состояния «войны» и «мира» стали удерживать на расстоянии с помощью ряда новых институтов. Но есть предел тому, насколько успешно это разделение может поддерживаться, коль скоро методы и психология войны постепенно перевоплотились в экономических, политических и гражданских структурах. Сегодня война того или иного рода кажется почти неизбежной. Если принимать во внимание такие вещи, как «кибервойна» или используемый Россией стратегический подход «полного спектра», она уже идет. Если мир больше не такой уж мирный, а война более не так уж воинственна, может ли быть так, что война даст более значимую и эффективную картину для решения наиболее волнующих проблем современности? Не пора ли тогда взять пару приемов из арсенала националистов и популистов? Принять, что мы все живем в состоянии полувойны, пусть даже с совершенно иными формами насилия в сравнении с теми, которые Гоббс так отчаянно желал искоренить из политической жизни в далеком 1651 году? Помимо восстановления роли фактов и экспертизы, возможно, «культурные войны» должны вестись в обе стороны. Это необязательно так ужасно, как звучит.
Первым моментальным преимуществом такого подхода будет избавление от необходимости устанавливать базовый публичный консенсус относительно фактов. Главная проблема в состоянии войны состоит в сборе разведданных и гарантии, что на их основании можно предпринимать действия. Знания, полученные таким образом, не нуждаются в обнародовании, на деле часто оставаясь в состоянии «неизвестного известного» – или просто секрета. Его главное достоинство состоит в чувствительности и оперативности. Тем временем публичное знание предназначается как для мобилизации людей, так и для предоставления информации о фактах. Потребность в более быстрой и интерактивной политике не собирается утихать. Вопрос в том, можно ли ее направить на цели, не связанные с насилием.
Хотя сегодня может показаться, что у нас мало возможностей для неторопливых, вдумчивых и рассудительных дискуссий по каким-то проблемам, наподобие тех, что начали свой путь в клубах и кофейнях торговой Европы XVII века, мы более чем обеспечены средствами оперативного обнаружения и анализа. Общественные дебаты имеют своим пределом неразрешимые конфликты, но разведывательные возможности бизнеса, вычислительной техники и военных расширяются все время. Хорошая новость в том, что, по меньшей мере в части технического обеспечения, у нас вряд ли будут большие возможности для преодоления неопределенностей и опасностей антропоцена. Даже если консенсус по поводу природы и общества кажется как никогда далеким, координация ответных действий все еще очень даже вероятна. В нашем распоряжении глобальная информационная нервная система, позволяющая отслеживать изменения и реагировать на них с огромной скоростью. Примером тому служит то, как финансовые рынки используются в роли инструментов экологической политики, когда создаются новые рынки с деривативами в части углеродных выбросов в надежде, что настроения и игры разума в экономике однажды спонтанно выведут нас на приемлемый путь. Но этого недостаточно.