Противостояние - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Костенко посмотрел на часы: с того момента, как он связался по рации с Тадавой, прошло двенадцать минут. Нет новостей — хорошие новости. Нет, неверно. В данном конкретном случае неверно. Протяженность дела изматывает нервы. Когда зверь вырвался из клетки, нет ни минуты покоя, каждый миг чреват.
Костенко полез за сигаретами, закурил, несколько раз жадно затянулся. Шофер, увидав, как он тяжело затягивается, заметил:
— Товарищ полковник, на вас смотреть жалко, вы ж табак заглатываете.
— Если быть точным, — ответил Костенко, — то я заглатываю табачный дым.
— Вот и наживете себе…
— Чего не договариваете? — усмехнулся Костенко. — Рак наживу?
— Ну так уж и рак… Туберкулез какой или хронический бронхит, тоже не подарок…
— Тут к морю есть где-нибудь съезд? — спросил Костенко, снова глянув на часы, — он любил ломать ритм, это успокаивало.
— Найдем, — ответил шофер. — Вторую машину предупредить по телефону?
— Скажите, пусть едут в управление, мы их догоним и — сразу на аэродром, если никаких новостей не будет.
Шофер связался со второй машиной, которая пылила сзади, передал слова полковника, ловко съехал на проселок и понесся по длиннющей улице к морю.
Костенко вспомнил, как он прилетел однажды в Гульрипш, там отдыхали Митька с Левоном, давно это было, так давно, что даже страшно представить, и они провели вместе два дня, лежали на пляже, молчали, камушки кидали, а вечером шли пить вино. С гор привозили маджари, шипучее, тогда еще можно было пить, про аллахол не знали, тогда им по двадцать два было, снимали сараюшку, спали на двух койках, сдвинув их, утром ели горьковатый сыр, запивали его кефиром и шли на пляж. Иногда пели на два голоса, Левушка умел как-то по-особому организовать песню, правил и Митьку и Костенко, делал это аккуратно. Эх, Левон, отчего ж так все несправедливо, а?! Сколько ж ты картин не снял, скольких людей не осчастливил своей дружбой, скольких не поднял до себя…
Костенко тяжело вылез из машины, пошел на пляж, оставив китель на сиденье. Курортников было множество уже, особенно мамаш с дошколятами.
«А все-таки не мамаши это, — подумал Костенко. — Сейчас бабушки больно молодые пошли, вон Клаудиа Кардинале, звезда экрана, сорок лет, фигурка — ого-го, а бабушка, гордится потомством, не скрывает, лучше всего выставлять напоказ то, что хочешь скрыть, неинтересно людям говорить об очевидном, все норовят о невероятном, то есть тайном еще…»
Костенко шел к морю, и внутри как-то все слабело, сердце отпускала постоянная зажатость, оттого что покой был в этом детском визге, в плеске прибоя, в смехе женщин, в той ласковости, с которой они прижимали к себе голышей, а все голыши в панамках, как же прекрасны эти маленькие комочки, сколько нежности в них, доверчивости и сколько тревоги…
«Почему тревоги? — не понял даже поначалу себя Костенко. — Почему я подумал о тревоге за них? Кротов — не маньяк, он на пляж стрелять не пойдет, он — по-волчьи».
Костенко сел возле самой кромки прибоя, вдохнул соленый воздух моря и с отчаянной тоской подумал о невозвратимости времени: Аришка выросла, не принадлежит ему уже, а он только один лишь раз смог вырваться вместе с Марьей в отпуск, когда Аришка была маленькая, и можно было ее прижать к груди, и услышать гулкие и ровные удары ее сердечка, а что он сейчас один, здесь? Господи, как же у него зажало горло, когда Маша наказала тогда Аришку и пригрозила: «Отведу в горы и там одну оставлю», — а маленькая ответила, раздувая свои ноздряшки: «Я камушки буду бросать»…
Сзади раздался крик, Костенко стремительно обернулся: за его спиною лежал на камнях карапуз, бежал, видно. Они скорости не чувствуют, это к старости мы ее ощущаем, начинаем «не торопиться», цепляем время, только б хоть как-то остановить эти внутренние часы, безжалостно отсчитывающие секунды…
Костенко легко поднялся, подхватил с камней карапуза, прижал его к себе, тот, наконец, выдохнул, зашелся в плаче; ссадил себе живот, здорово ссадил. Подбежала мама или, быть может, бабушка, выхватила дитя, улыбнувшись Костенко, начала шептать что-то карапузу в ухо, понесла его в море, промыть ссадину соленой водой, и Костенко вдруг точно понял причину остро в нем вспыхнувшей тревоги. Он побежал к машине, резко снял трубку рации, попросил соединить с Тадавой.
— Вы на всякий случай, — успокоившись сразу же, как только услыхал голос майора, — проверьте, чтобы все люди надели кольчужки, если что-нибудь начнется. Ясно?
— На меня это тоже распространяется? — спросил усмешливо Тадава.
— На вас это распространяется в полной мере, — сказал Костенко. — Бравада граничит с мужским кокетством, а это — неприлично, вы на службе…
«Ранимость тела, незащищенность человека, — понял Костенко, — вот что не давало мне покоя…»
Он сел рядом с шофером:
— Все, отдохнули, едем.
Козаков, тот младший лейтенант милиции на воздушном транспорте, что дежурил в аэропорту, получив установку Костенко, пробежал ее дважды, ничего особенно интересного для себя не обнаружил и пошел в буфет — благо, вылетов в ближайшие сорок минут не предстояло.
Заказав себе стакан сметаны («говорят, очень способствует, особенно если с сырым яйцом, Клара Ивановна хоть и ветеринар, но про мужчин все знает»), сырое яйцо, творог и компот, Козаков сел у окна и, отодвинув от себя хлеб, — старался худеть, форму надо хранить и в тридцать лет, упустишь, потом не наверстаешь, — принялся смешивать в суповой тарелке сметану с яйцом и творогом.
— Нануля! — крикнул он буфетчице. — А зелени нет?
— Кто же тебе ее сюда привезет? — ответила толстая и добрая Нануля. — Ее грузят на твои самолеты и гонят в Москву, на Центральный рынок, тридцать копеек пучок, а киндза — рубль, по-старому, значит, десять.
— Была б моя воля, ни одного бы не пускал с этим товаром на самолет, — ответил Козаков. — Паразиты на теле народа.
— Зачем людей обижаешь? — возразила Нануля. В буфете сейчас никого не было, можно было отвести душу. — Ты поди эту травку вырасти! Ты пойди достань под нее навоз, ты пойди согрей каждую, если мороз ударит! Ты кооперацию ругай, а не колхозника. Построили б парники, что, земли у нас мало?! Тогда б колхозник не в Москву летал, а мне продавал зелень, и не за тридцать копеек, а за двадцать. Дважды два, Жорик!
— Значит, снова дорогу частнику открыть? Мироеду? Эксплуататору?!
— Ты, дорогой, не на трибуне, выражения выбирай! Я председатель строительного кооператива, так что ж я — мироед? Эксплуататор?! Меня на общем собрании голосовали, рабочие выдвинули! Плохо работаю — так вдвинут!
— Разговорилась больно…
— Эх, Жорик, Жорик, молодой ты парень, а такой неискренний! Мой сосед — борода седая, геолог, двадцать девять лет отработал в экспедиции, трое внуков у него учатся, помогать надо, так он со старухой кормит уважаемых людей города, когда им нужно гостей принять и настоящей домашней грузинской кухней угостить… Что ж, этот геолог, по-твоему, тунеядец?