Harmonia caelestis - Петер Эстерхази
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
366
Мой отец — в сущности говоря — убил себя. Он сказал, что если доживет до ста лет, то покончит с собой. Однажды он стиснул зубы: и ни туда, ни оттуда. Разжать челюсти было невозможно — как только мы ни мучились, и стамеской пытались, и трубку пробовали протолкнуть, бесполезно. Он смеялся над нами глазами. Неувязка была только в том, что ста лет ему еще не исполнилось. Так что умер он совершенно бессмысленно. Совершенно бессмысленно!
367
Кровь хлестала из матери, как из новеллы Хайноци. В конце концов ей сделали профилактическое выскабливание, набили ватой и проч. Мой отец перетрусил настолько, что забыл, как и звать его. Я постоянно думаю о твоей пизде, сказал он возвышенно. Да отстаньте сейчас от меня, раздраженно огрызнулась мать. Но, милая, это важно, иначе мы будем думать, что у вас между ног просто кровоточащая рана… Знаю, знаю, вскричала она, меж тем как, по-вашему, там рай небесный! Ну конечно, самодовольно кивнул мой отец, именно рай небесный. В таком случае имейте отныне в виду, что в раю течет кровь. И ангелы, воспевая хвалу Вседержителю, сидят не на белом пушистом облачке, а на вате — она сорвалась на визг, — на гигиенической вате! Но отца было уже не пронять, на холсте своего воображения он уже малевал маленьких ангелочков и тонны чистейшей, белейшей, мягчайшей ваты! Я еще обожду немного, сказал он с воодушевлением, а потом уж наброшусь на тебя, как… тайфун на негра. Моя мать недовольно кивнула, во-во, как тайфун. Но все вышло иначе. Организм мою мать подвел. Вновь открылось кровотечение — и откуда взялось столько крови, мамочка дорогая? — и ее опять увезли в больницу. Она таяла на глазах. Мой отец сидел у кровати и держал ее за руку. Они больше не говорили о рае, было не до того. Мать, похоже, смирилась с назначенной ей судьбой, отец был совсем не в себе, часто на грани слез. Последним движением мать положила руку на его бедро, скользнула дальше и мягко накрыла ладонью ширинку. На небе и на земле воцарилась великая тишина. И моя мать незнакомым охриплым голосом прошептала: Операция «Тайфун» отменяется. В другой раз, не на этом свете.
368
Скобка открывается, когда мы постучались к отцу и, не дождавшись, как было положено, его угрожающего или смиренного «м-да», вошли к нему в комнату, чтобы объявить полученное по телефону известие о смерти его отца и нашего дедушки, он как раз писал фразу: моему отцу было недосуг ни вперед посмотреть, ни назад оглянуться. Оглянуться, он выводил букву «я», когда мы к нему постучались; наш отец уже открыл зев, чтобы облаять нас за несанкционированное вторжение, однако стоило ему посмотреть на нас, как он понял, что произошла, происходит или грядет беда, но, конечно, он и вообразить не мог, что произошло, происходит, грядет, скобка закрывается.
369
Моего отца обзывали рыжим, у него не было глаз и ушей. У него не было и волос, так что рыжим его называли условно. Говорить он не мог, так как у него не было рта. Носа тоже у него не было. У него не было даже рук и ног. И живота у него не было, и спины у него не было, и хребта у него не было, и никаких внутренностей у него не было. Ничего, бля, не было! Так что непонятно, о ком идет речь. Уж лучше не будем о нем больше говорить.
370
Зевс любил своего старого друга, моего отца, и вознес его на Небо, где он сияет средь звезд, обращенный в созвездие Стрельца. Здесь, в Зодиаке, то восходя, то исчезая за горизонтом, он участвует в свершении наших судеб, хотя в последнее время мало кто из живых смертных благоговейно обращает глаза к Небу, и уж совсем немногие учатся у звезд.
371
И все-таки: кто-то все-таки подсмотрел, как бредет мой отец. Он чуть ли не тащит себя за самим собой, изуродованный, как выпрямленный саксофон. Он идет не то что нетвердо, но медленно, очень медленно. И голову пригибает, чтобы не ушибиться о притолоку небес.
«Персонажи этой беллетризованной биографии выдуманы автором и имеют постоянное место жительства и собственное лицо лишь на страницах книги; в реальной жизни их нет и никогда не было».
1
— Не знаю, ваше сиятельство, как и сказать, но вроде как… коммунисты нагрянули. — Меньхерт Тот, старик Менюш, даже не произнес, а скорее выдохнул эти слова, будто бы уповая, что если чего не сказать, так того может и не случиться. Но то, что он увидал, напугало его еще пуще: на строгом лице госпожи — чего отроду не бывало — он заметил смятение. (Все у нас начинается с испуга и коммунистов и, по-моему, тем же и кончится.)
2
Моей бабушке было тогда двадцать три — она только что вышла замуж, была молода, такой ее трудно представить. Хотя на желтеющих фотографиях я легко узнаю ее: в лице бабушки различимы черты моего отца; отец и бабка (да еще моя тетя, отцова сестра) — будто карикатуры друг на друга: тот же разительный лоб, открытое, достойное пейзажиста пространство, местами изрезанное трещинами морщинок, тот же самый, с горбинкой, нос — такой профиль, в зависимости от культуры, вкуса и политических убеждений, называют кто римским, а кто еврейским — и тот же постоянный прищур вечно смеющихся над чем-то глаз.
Но тщетно пытаюсь я узнать бабушку в этой молодой, чаще всего нелепо одетой женщине («твоя бабушка обладала таким выдающимся антивкусом, что на ней устраивали рандеву самые безобразные, шарахающиеся друг от друга вещи, но всегда умопомрачительно дорогие»); глядя на эти семейные фото с застывшими в заданных позах фигурами или в позах, наоборот, несуразных, случайно схваченных объективом, видя бабушку то в обществе младших сестер, картинно выставивших головки в распахнутое окно, цветущих, красивых, юных, с букетиками в руках, то рядом с детьми и мужем на ступенях парадной лестницы (тут она — настоящий, пусть и неявный, глава семьи), то об руку с красавцем дедом (уже играя роль второстепенного действующего лица), то в тени (гениальный снимок, потому как буквально: в тени!) своей грозной свекрови, княгини Шварценберг, то с граблями в руках, с засученными по-мужски рукавами, в окружении перепуганных и смущенных крестьян, — на всех этих снимках я вижу скорее какую-то незнакомую родственницу или знакомую, но чужую, какую-то загадочную кузину, которая, судя по «декорациям», жила почему-то лет на шестьдесят раньше «положенного». Свою бабушку я способен представить лишь старой, даже старой-престарой. Не все бабушки таковы, но она (была) такова, и такою она мне видится.
Вечно старой и — хотя с нею рядом на снимках всегда кто-то есть — одиноко стоящей. Не сиротливой, а ни к кому не привязанной. Никто ей не подходил, ни дети, ни взрослые, ни мужчины, ни женщины. Никто не был нужен, а если кто и оказывался рядом с нею, это выглядело такой же случайностью, как погода. Мог бы дождь идти, а могло бы и солнце светить.
3
То же самое я думал потом об отце. Что есть люди, которые ни в ком не нуждаются. Я, к примеру сказать, не такой, а вот он — я был в этом уверен — такой. Но я ошибался. Хотя почти на всех снимках присутствует это едва уловимое отчуждение: Краус и сыновья, город Тата; Bildstelle Wachtl, Wien[80]; Фотостудия Лернера; Объединение фотостудий и магазинов фототоваров Венгрии — братья лесенкой, на всех бриджи а-ля Prince de Galles[81], отец в очках от Симона Вальдштайна, какой-то отдельный, не причастный ни к детству, ни к мировой войне, а затем и подавно уж ни к чему: новая, чужая страна; у него ничего, кроме нас; действительно — ничего. Граф по имени Ничего.