Теория и практика расставаний - Григорий Каковкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, он не мог даже вспомнить, как это произошло, как пришло это моментальное решение, как загорелось все внутри от гнева, как жесткое чувство обжигающей нутро мести нахлынуло, когда он прочитал договор. Потом, перескакивая со строчки на строчку, дошел до приложения и слов: «…я мало знаю про твою жизнь, знаю, что твой бывший муж был какой-то мерзавец…» Он живо представил, как в постели, сладкими голосами, удовлетворенные, купающиеся в оттенках своих высоких чувств, они лежат и перемывают ему, простому парню, кости.
«Ах, любовь – болезнь, любовь – болезнь, сейчас вы узнаете по-настоящему, какой я мерзавец, построивший дом, семью, бизнес… у тебя было все, я тебе дал все, а я – раб на галерах… убью».
Взбешенный, он тут же через секретаря, из машины, с зеленой кастрюлей в руках, нашел нужный телефон в старой записной книжке. Он помнил этого парня, умного и холодного, трезвого, в конце девяностых они, кажется, встречались последний раз, однажды его попросили, и он передал его номер одному человеку. Но он его хорошо помнил. Много лет прошло – голос никогда не меняется.
– Что случилось?! – спросил он Федора, как настоящего друга.
Тот ответил:
– Нужна твоя помощь.
Встретились в кафе и, не боясь ничего, довольно долго проговорили, и постаревший парень, называвший себя «решало», сказал по-деловому, с пониманием чувств заказчика и опытом:
– Тут у тебя треугольник, его надо расшить. Или под ограбление, или еще кого-то уложить надо.
– Ну, думай, как получится…
– Двадцать пять процентов. Еще.
Федор кивнул. Дадасаева не стало. Вечером Федор приехал домой, увидел зеленую кастрюлю на кухне, вырвал листок из бумажного блока, думал, как написать, а потом чиркнул два слова – «все это» – и, слегка приподняв крышку, как в почтовый ящик бросают письмо, отправил в темное дно кастрюли свое желание.
Она слышала его удаляющиеся шаги, исчезающие с каким-то трагическим смыслом на лестнице. Давно, сразу, без подсказки Федора сама поняла – ей нельзя к Зобову, это был бы конец всему, она этого не может. Не только из-за Бори, который терял все – отца, будущее, бизнес, ее саму, – все должно было бы начаться сначала, чтобы она могла донести на бывшего мужа, все должно начаться сначала, а сначала ничего не начинается. И неизвестно вообще, где оно – начало. Оказалось, что человек живет для того, чтобы узнать, что все его связи ничтожны, непрочны, разрушимы. Дружба, Любовь, Родство – жизнь строить, в сущности, не из чего, нет прочного материала. «Не выпускают», из чего ее можно было бы строить. Как это вдруг становится ясно и просто. Вот для чего, оказывается, существует Бог, чтобы мы, изнуренные и опущенные бедностью или опустошенные богатством, поняли, из какого чрезвычайно хрупкого материала сделана наша обычная жизнь. И не разберешь, что в ней последнее, а что первое, если в детстве уже все было определено? А что, если жизнь устроена наоборот и то, что было последним, первое? Она так устроена – точно. От предначертанного Судьбой конца, обратным отсчетом, к якобы зрелости, к якобы молодости, к якобы рождению. И только кажется, что «кино» крутят сначала. На самом деле оно начинается от конца, от старости, и оттуда по ступенькам вниз спускается, и последнее становится первым, самым ярким, глубоким, значимым. Это она поняла. Детство – там было все, вся ее судьба, все ее мужчины, мужья, любовники, сын, друзья, все они уже были там.
«Последний раз запрашиваю посадку. Папа, папа, возьми меня с собой…»
Таня встала и подошла к узенькому подвальному окну – взгляд был вровень с землей, она как будто смотрела на все с того света, снизу, и теперь видела и понимала, казалось, все. В быстрых сумерках она видела качающиеся рублевские сосны, деревья поменьше, кусты – вот птичка с ветки на ветку перелетает… по делу или просто так?
«Простого – не знаем».
Еще через час пришел Федор, открыл дверь и сказал:
– Мне жалко, что так получилось, но я «мерзавец». Это ты слишком! Я даже не стал дальше читать! Это ты обо мне так ему сказала, ты так ему сказала, ты так думаешь?
– Тебе удалось «пасть порвать». Мне. Успокойся. Его теперь нет. Ты его убил, его нет теперь, а ты есть. И он оказался прав. Но если бы ты дочитал до конца, ты бы понял, что я этого не говорила, и он так не писал. Он не знал, что ты меня бил, об этом даже было стыдно сказать…
– Если ты будешь молчать, я устрою ему такую посмертную славу, о которой он и не мечтал.
Ульянова посмотрела на него и промолчала. Вышла из бойлерной, поднялась наверх, собрала свои вещи в сумку и вскоре закрыла за собой дверь чужого-чужого дома.
Она шла по поселку, с ней кто-то поздоровался, она ответила и даже, к своему удивлению, будто вежливо улыбнулась. Дошла до Земляковых. Люся, увидев ее, не стала задавать лишних вопросов:
– Как похороны?
– Нормально. Я – за машиной.
Землякова отвела ее в гараж и коротко объяснила, что поменял мастер: фильтр, масло, жидкость в тормоза – и что просил ей передать, на что она должна обратить внимание.
– Я поеду, – сказала Татьяна Ульянова. – Поеду.
– Как знаешь. Хочешь, оставайся.
– Нет.
Ульянова села в «мерседес», стала подавать машину задом. Автоматические ворота медленно подымались. Выехала. К открытому окну машины подошла Люся, чтобы поцеловать подругу.
– Ты знаешь, кто убил Сашу? – спросила Ульянова. – Знаешь?
Землякова посмотрела на Таню и обо всем догадалась:
– Знаю.
– Кто? – спросила Ульянова.
– Федор. Это сразу было понятно, – сказала непотопляемая Землякова. – Ради меня из-за любви никто бы такого не сделал. Цени!
Через две недели Ульяновой позвонили из известной телевизионной программы, и редактор долго уговаривал ее прийти на передачу:
– Вы были с Александром Ароновичем последний год, вы его последняя любовь, можно же так сказать? Можно? И нам бы хотелось, нам бы очень хотелось, вы же смотрите наши передачи, это реальные, невыдуманные истории, и у нас всегда все с большим уважением к чувствам приглашенных. Тут будут Макаревич, Бутусов, даже, возможно, Долина сможет прийти, он, оказывается, с ней работал в восьмидесятых – он известный джазовый музыкант, даже композитор, он писал музыку под итальянским псевдонимом, вы это знаете?
– Яне смогу, я плохо себя чувствую.
– Я понимаю, это очень больно вспоминать, – настаивала редактор. – Но это ваш долг. Вы же его любили и были последним человеком, с которым он общался, которого он любил. Вы же понимаете, как это важно для увековечивания его памяти…
– Я уезжаю на лечение в Лондон. Я не могу.
Ульянова никуда не уезжала. Вечером через несколько недель она посмотрела телевизионную программу. Макаревич говорил, что Васильев был очень свободным человеком, очень смелым, он ни за что не держался, его жизнь – это сплошной эксперимент.