Писатели США о литературе. Том 2 - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, автор иришел со своей группой, командой, экипажем, или как это называется, и получил свой материал, где и как мог его получить, а потом ушел и опубликовал статью. Но не в этом дело. Автор не виноват, поскольку, вернись он с пустыми руками, его (если мне не изменяет память) уволили бы с работы, которая лишила его права выбирать между хорошим и дурным вкусом. Не виноват и наниматель, поскольку, для того чтобы сохранить свою (нанимателя) зыбкую долю в общем деле, даже он, глава одного из его подразделений, оказывается вынужден служить преходящей моде, дабы выдержать конкуренцию противников.
Дело не в том, что автор сказал, дело в том, что он сказал это. Что он опубликовал это в известном органе печати, который, дабы завоевать и сохранить свою известность, должен действовать согласно неким определенным незыблемым стандартам; опубликовали не только вопреки протестам героя очерка, но и с чувством полного безразличия к ним; это безразличие стало не только принципом работы данного органа—он уже авансом оправдан публикой, которой с выгодой продается журнальная продукция. Самое страшное (не возмутительное; мы не можем быть возмущены таким положением вещей, ибо сами способство* вали его рождению и росту, сами отпустили грехи и придали ему законную силу и даже в случае необходимости использовали в своих собственных целях) состоит в том, что подобное вообще могло случиться в данных обстоятельствах. Что вдобавок подобное вообще могло случиться, а человека даже не поставили заранее в известность. А когда он, жертва, все же узнал об этом случайно заранее—даже и в этом случае он был бессилен что-либо предпринять. И даже когда все уже было сделано, у жертвы не оставалось иных способов протеста, кроме проклятий и богохульства; у нас нет законов, преследующих дурной вкус, быть может, потому, что в условиях демократии большинство, Диктующее свои законы* не распознает приметы дурного вкуса..
сталкиваясь с ними, а может быть, и потому, что в условиях нашей демократии торговые компании, создающие рынок и товары, наводняющие его (не спрос: он не нуждается в создании; его нужно только удовлетворять), превратили дурной вкус в предмет потребления, который может быть выброшен на рынок, и, следовательно, обложен налогом, и, следовательно, предварительно разрекламирован; дурной вкус, обретя платежеспособ^-ность, был очищен от скверны и оправдан. И даже если бы и были основания для обращения в суд, писатель все равно проиграл бы дело, ибо издатель всегда сумеет сделать так, что издержки судопроизводства будут отнесены к производственным расходам, а прибыль от выросшего в результате шумихи тиража увеличит капитальные вложения самого издателя. Дело в том, что сегодня в Америке любая организация или группа уже потому только, что действует она под маркой Свободы Печати, или Национальной Безопасности, или Лиги Борьбы с Подрывными Элементами, может присвоить себе безраздельное право не считаться с индивидуальностью любого, кто в свою очередь не является членом какой-нибудь организации или группы или недостаточно богат для того, чтобы отпугнуть их. А недостаток индивидуальной свободы лишает человека индивидуальности, лишенный же индивидуальности, он лишается всего, что стоило- бы иметь или удерживать. Разумеется, эта организация состоит не из писателей, художников; будучи индивидуальностями, даже два художника не могли бы составить союз, не говоря уже о большом количестве. К тому же художникам в Америке и не нужно иметь права на частную жизнь, потому что, поскольку дело касается Америки, им не нужно и быть художниками. Америке не нужны художники, потому что в Америке они не идут в счет; художники занимают в американской жизни не больше места, чем работодатели авторов, работающих в штате иллюстрированных еженедельников, занимают в частной жизни писателя из Миссисипи. Но существуют еще в американской жизни две профессии, которые нужны Америке и которым нужна Америка, которые требутют свободы частной жизни для того, чтобы существовать, выжить. Это естественные и гуманитарные науки, ученые и гуманитарии— пионеры науки терпения и инженерного мастерства, самодисциплины й артистизма, как полковник Линдберг, которого заставили в конце концов отречься от этой науки—заставили нация и культура, один из моральных принципов которой заключался в присвоении неотчуждаемого права нарушать его частную жизнь вместо признания своим ненарушаемым долгом защищать ее. Нация, которая полагает своим неотчуждаемым правом присвоить себе его славу, но у которой не достало ни силы, чтобы защитить еГо детей, ни чувства ответственности, чтобы укрыть его в его горе; пионеры простой науки спасения нации, такие, как доктор Оппенгеймер*, которого всячески изводили и преследовали на основе все тех же моральных принципов, пока наконец всякие покровы частной жизни не были сорваны с него и остались только те качества индивидуальности, какими мы привыкли похваляться, ибо они только и отличают нас от животных,— благодарность за а добро, верность в дружбе, рыцарское отношение к женщине и способность к любви—и перед видом которых даже официально назначенные преследователи оказались бессильными и отвернулись (надо надеяться) в стыде. Будто все дело не имело никакого отношения к лояльности, или нелояльности, или проблемам государственной безопасности, а состояло лишь в том, чтобы просто обрушиться на него и обнажить его частную жизнь, лишенный которой он уже никогда не сможет стать одним из тех немногих, кто способен послужить своей стране, когда никто другой явно не способен на это, и таким образом превратить его еще в одно безымянное слагаемое той безымянной, безликой, лишенной индивидуальности массы, формирование которой, похоже, стало нашей целью.
Но даже и это — только отправной пункт. Ибо корни самой болезни простираются далеко вглубь. Они тянутся к тому моменту нашей истории, когда мы решили, что старые моральные истины, регулировавшиеся и контролировавшиеся чувством вкуса и ответственности, устарели и должны быть отброшены. Они протягиваются к тому моменту, когда мы отказались от смысла, который наши отцы вкладывали в слова «свобода» и «независимость», смысла, положенного ими в основу нас как нации, завещанного ими нам как народу и превращенного нами в наше время в пустой звук. Они тянутся к тому моменту, когда свободу мы подменили патентом,—патентом на любое действие, осуществляемое в рамках законов, сформулированных творцами патентов и жнецами материальных выгод. Они тянутся к тому моменту, когда свободу мы подменили безразличием ко всякому протесту и объявили, что может быть совершено любое действие, лишь бы оно освящалось выхолощенным словом «свобода».
В этот самый момент исчезла также истина. Мы не упразднили истины; даже мы не способны были сделать этого. Просто она отказалась от нас, повернулась