Писатели США о литературе. Том 2 - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если рассматривать ее в таком свете, отсутствие у нас трагедии может отчасти объясняться тем, что современная литература склонна или к чисто психологическому, или чисто социологическому пониманию жизни. Если все наши несчастья, все наши унижения рождаются и складываются в нашей собственной душе, тогда протагонист должен быть столь чист и совершенен, что мы будем вынуждены признать несостоятельность его характера. Трагедия не может возникнуть на основе ни одного из этих взглядов просто потому, что ни один не представляет целостной концепции жизни. А помимо всего, трагедия требует от писателя тончайшего понимания причин и следствий.
Поэтому никакая трагедия не может возникнуть, когда писатель боится поставить под сомнение абсолютно всё, когда он рассматривает какой-либо институт, обычай или принятую норму как нечто вечное и неизменное или неизбежное. С точки зрения трагедии единственная неподвижная звезда—это необходимость полной реализации личности, и все, что стесняет или унижает человеческую природу, подлежит рассмотрению и критике. Что не значит, будто трагедия должна проповедовать революцию.
Греки могли подвергать рассмотрению самые божественные основы своего уклада, завершая его подтверждением справедливости своих законов. Иов мог в гневе бросить вызов Богу, требуя признания своих прав, и кончить покорностью. Но на миг все находится в неопределенном состоянии, ничто не принимается как должное, и в этом разъятии и сокрушении космоса, в самом этом действии персонаж обретает «масштабность», трагическое величие, которое в нашем сознании ошибочно ассоциируется с царственным или высоким происхождением. Самый обыкновеннейший из людей можеу достичь подобного величия в той мере, в какой он готов бросить все, что имеет, в это единоборство, в борьбу за достижение того места в мире, которое принадлежит ему по праву.
Существует неверное представление о трагедии, которое поражает меня во множестве рецензий и во многих разговорах как с писателями, так и с читателями. Это представление о том, что трагедия неизбежно пронизана пессимизмом. Даже в словаре говорится о том, что это слово означает историю с печальным или несчастным концом. Представление это въелось так глубоко, что я чуть было не поколебался в своем утверждении, что на самом деле трагедия предполагает у ее автора больше оптимизма, нежели комедия, и что ее окончательный исход должен служить укреплению самых радужньрс Представлений зрителя о животном, которое называется человеком.
Ибо если утверждение, что трагический герой, в сущности, намерен сполна востребовать все, что причитается ему как личности, соответствует истине и если эта борьба должна быть всепоглощающей и безоглядной, тогда она автоматически показывает несокрушимость воли человека в осуществлении своей человеческой сущности.
Возможность победы должна быть заложена в самой трагедии. Там, где преобладает жалость, где жалость является конечным результатом, герой ведет борьбу, в которой он не может победить. Жалость появляется там, где протагонист в силу своего неразумения, невосприимчивости или самого того впечатления, которое он производит, оказывается не способен к схватке с высшими силами.
Жалость действительно пригодна для пессимиста. Но трагедия требует более тонкого равновесия между возможным и невозможным. Любопытно, хотя и поучительно, что пьесы, которые мы чтим из столетия в столетие,—это трагедии. В них—и только в них—заключена вера, оптимистическая, если угодно, в совершенство человека.
Думаю, настало время, когда мы, у которых нет королей, должны вновь подхватить эту яркую нить нашей истории и последовать за ней туда, куда она единственно и может привести в наше время,— в сердце и душу простого человека.
1949 г.
РЕЧЬ ПРИ ПОЛУЧЕНИИ НОБЕЛЕВСКОЙ ПРЕМИИ
Я думаю, что этой премией награжден не я, как частное лицо, но мой труд—труд всей моей жизни, творимый в муках и поте человеческого духа, труд, осуществляемый не ради славы и, уж конечно, не ради денег, но во имя того, чтобы из элементов человеческого духа создать нечто такое, что раньше не существовало. Вот почему мне эта премия выдается только по доверенности. Денежной ее части нетрудно будет найти применение, достойное ее истинного назначения и сущности. Но я хотел бы найти то же применение и чести, которой я удостоен, использовав для этого сегодняшнюю кафедру, с которой я могу быть услышан молодыми людьми, уже обрекшими себя на то же страдание и труд, что и я, среди которых уже есть тот, кто когда-нибудь поднимется на трибуну, с которой сегодня говорю я.
Наша нынешняя трагедия заключена в чувстве всеобщего и универсального страха, с таких давних пор поддерживаемого в нас, что мы даже научились выносить его. Проблем духа более не существует. Остался лишь один вопрос: когда тело мое разорвут на части? Поэтому молодые писатели наших дней—мужчины и женщины—отвернулись от проблем человеческого сердца, находящегося в конфликте с самим собой,— а только этот конфликт может породить хорошую литературу, ибо ничто иное не стоит описания, не стоит мук и пота.
Они должны снова это понять. Они должны убедить себя в том, что страх—самое гнусное, что только может существовать, и, убедив себя в этом, отринуть его навсегда и убрать из своей мастерской все, кроме старых идеалов человеческого сердца— любви и чести, жалости и гордости, сострадания и жертвенности,— отсутствие которых выхолащивает и убивает литературу. До тех пор пока они этого не сделают, они будут работать под знаком проклятия. Они пишут не о любви, но о пороке, о поражениях, в которых проигравший ничего не теряет, о победах, не приносящих ни надежды, ни—что самое страшное—жалости и сострадания. Их раны не уязвляют плоти вечности, они не оставляют шрамов. Они пишут не о сердце, но о железах внутренней секреции.
До тех пор пока они вновь не поймут этой истины, они будут писать как равнодушные наблюдатели конца человеческого. Я отказываюсь принять конец человека. Легко сказать, что человек бессмертен просто потому, что он выстоит; что когда с