Лестница Якова - Людмила Улицкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Когда забирать?
Ириша обрадовалась, не ожидала такой легкой победы:
– Ой, Норочка! Норочка!
Тут уж Нора не выдержала:
– Нора я! Знаете, такая пьеса есть у Ибсена, называется “Кукольный дом”. Главная героиня Нора. Нора Хельмер. Вот моя культурная бабушка Маруся и назвала меня в ее честь Норой.
– Ну, я и говорю, Норочка! Нора то есть! – исправилась Ириша.
Ладью она оставила на прежнем месте. Поменяла занавески, вместо льняных, сине-зеленых, повесила холстину, позаимствованную в театре. В “больную” комнату перетащила Юриков более поместительный книжный стол, а Юрику поставила секретер. Переговоры, связанные с переездом, Ирина доверила Норе: у тебя лучше получится…
Нора навестила отца в больнице. Он лежал в хорошей академической больнице, на Ленинском проспекте, и немного гордился своим привилегированным положением. Когда Нора пришла, он прогуливался по коридору с низеньким круглым человеком в шелковой пижаме и в лыжной шапочке. Отец представил ее – вот дочка моя Нора, театральный художник. Борис Григорьевич, Нора, знаменитый физик, лауреат Сталинской премии… Лыжная шапочка поклонилась и покатилась дальше по коридору.
– Ты знаешь, кто это? – умильно шепнул ей в ухо Генрих.
Нора всю дорогу готовила себя к встрече – рак, рак, неизвестно сколько ему отведено, возьми себя в руки, положение безвыходное, он тщеславный, болтливый, но ведь добрый, добрый, и уверен, что всем нравится, что все его любят… не виноват, ни в чем не виноват, я должна, я должна… – и тут еле сдержалась.
– Кто же?
– Директор академического института, большая шишка! Редкая сволочь, говорят, – сообщил ей радостным голосом, и она засмеялась. Все же было в нем какое-то очарование, в старом болтуне…
– Ну, как ты?
– Отлично, доча, отлично! Кормят прекрасно, ну и Иришка, конечно, старается, вчера вот целую бадью борща принесла. В палате холодильник. Хочешь тарелочку? Здесь и кухня есть для пациентов! А персонал просто исключительный. Такие медсестрички! – и он пощелкал языком, как будто собирался немедленно воспользоваться их прелестями. Нора чувствительна была к интонациям, и реплика эта ее покоробила. Ужасно, как же он мне не нравится… Ничего не поделаешь.
– Хочешь, погуляем? – предложила Нора.
– Охотно, охотно! Я уже выходил позавчера.
Нора помогла ему одеться – левой рукой он владел плохо. Левое легкое ему убрали. Ему не сказали того, что сказали жене и дочери: рак легкого рассчитан на пять лет. Четыре, судя по снимкам, уже прошло.
“Операцию можно делать, можно и не делать, ничего от этого не изменится, – объявил знаменитый хирург. – Операция тяжелая и довольно бессмысленная, второе легкое тоже поражено. Но бывают чудеса: иногда процесс сам останавливается…”
Решение приняла тогда Иришка – делать. С Норой не советовалась…
Прогуливались по больничному скверу. Он лежал здесь уже пятую неделю, успел перезнакомиться с половиной больницы. Со всеми здоровался.
“Общительный”, – поморщилась Нора. Потом взяла себя в руки и сказала:
– Пап, у меня к тебе предложение. Там, ты знаешь, Нинка с детьми к вам на время перебралась…
– Да, да, Нинка славная девчонка, ничего плохого не вижу, пусть поживут, пока им квартиру не дадут. Там обещают…
– Ну да, конечно. Но, сам понимаешь, маленький ребенок орать по ночам будет. Ты после операции… Давай ко мне переезжай, пока их проблемы жилищные не решатся…
И тут произошло самое невероятное, что только могло произойти: Генрих поджал рот, зажмурился и заплакал…
– Доченька… Доченька… Я не ожидал… Ты серьезно? Да ради этого… ради этого и заболеть стоило… Девочка моя хорошая… Я… я не заслужил… – он вытирал глаза грязным носовым платком, а Нора смотрела на него, смотрела, а потом поцеловала в висок.
Господи Боже, да ведь он несчастный, и весь этот его бодряцкий тон, шуточки, старые анекдоты, застольные остроты – все это дуракаваляние только камуфляж, защитное ограждение несчастного человека… Господи Боже, как же я этого не видела? Какая же я идиотка…
Через четыре дня Нора перевезла Генриха на Никитский бульвар. Норе предстояло пройти эту скорбную службу второй раз.
За несколько дней до смерти изнуряющий кашель исчез, он перестал говорить о том, как весной они все вместе поедут в Крым, не мог больше курить, но время от времени брал в желтые пальцы сигарету, сжимал ласково и откладывал в сторону, а незадолго до того, как уйти в беспамятство, попросил Нору похоронить его с мамой… Он говорил тихо, она переспросила…
– С твоей мамой, – повторил он очень ясно. – С Малечкой…
Сделать этого Нора не могла из-за Андрея Ивановича, который бегал на кладбище как на свидание каждый выходной… Но промолчала.
Отца кремировали в первом московском крематории, на задах Донского монастыря, а урну Нора поместила в колумбарии № 6, в ячейке, где был захоронен прах его родителей, Якова Осецкого и Марии Кернс. Пока рабочий вынимал мраморную заслонку, чтобы втиснуть в узкую щель новую урну, Нора вспомнила Марусино пожелание, высказанное Генриху незадолго до смерти: можешь хоронить меня где угодно, только не с Яковом. Генрих тоже не хотел оказаться в скучном материалистическом посмертии с родителями. Какие сложные, какие затемненные отношения…
Незадолго до смерти Генриха, когда жить оставалось считаные недели, Нора попросила отца нарисовать родословную семейства и написать, что он помнит о своем киевском детстве и родственниках. Он что-то писал, упав локтями на стол и глухо кашляя.
Когда после смерти отца Нора открыла ящик стола, там лежал один-единственный лист бумаги, на котором было написано отцовскими стекающими вправо и вниз строчками:
“Я, Осецкий Генрих Яковлевич, родился 11 марта 1916 г. в городе Киеве. В 1923 году переехал с родителями в Москву. Закончил восемь классов ЕТШ № 110, в 1931 году поступил на рабфак. Работал на Метрострое проходчиком. В 1933 году поступил, в 1936 закончил приборостроительный техникум. В 1938 году поступил в Станко-инструментальный институт, который закончил в 1944 году. В 1945 году вступил в партию (зачеркнуто). В 1948 году защитил кандидатскую диссертацию и заведовал лабораторией в институте…”
На этом запись прерывалась. Нора с грустью прочитала этот листок… Для отдела кадров он вполне был пригоден, – но почему же не написал отец ни единого живого слова о своей семье? Что там такое произошло, почему он не хотел ни о ком вспоминать? Загадочная, загадочная история…
Но теперь-то им придется друг друга терпеть все неизмеримо-длинное посмертие… Или полюбить…
Десятилетняя и выдохшаяся война в Афганистане мало влияла на жизнь московских жителей, далеких от политики, в особенности художников-неформалов, у которых были свои собственные разногласия с государством. Гудели по радио привычные мусорные речи про интернациональный долг и американский империализм, восемнадцатилетних призывников после учебки отправляли в Афган, где они воевали, потом возвращались, но не все. Некоторые приходили сильно покалеченными. Но все без исключения воины-интернационалисты были сбиты с толку, травмированы, тащили с собой чудовищную память, которую надо было изживать, чтобы вернуться к нормальной жизни.