Лестница Якова - Людмила Улицкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нора возила мать по врачам. Амалия была тиха и послушна, глаза тревожные, движения неуверенные. Перестала звонко смеяться по малейшему поводу. И Нора скучала по этому почти бепричинному смеху, который в прежние годы ее так раздражал…
Через месяц Амалию положили в больницу, теперь Нора возила ей супчики и гранаты, день ото дня наблюдая, как мать слабеет и утекает, все более превращаясь в испуганного ребенка. Андрей Иванович пристроил собак, избавился от лошади и перебрался к Норе.
Теперь Нора реже бывала в больнице. Она видела, как оживлялась мать, когда он входит в палату, и испытывала то самое чувство ревности, которое жило в ней с детства. Потом Амалию забрали домой, сделали, как было объявлено, перерыв в лечении. Дома ей стало лучше. Химиотерапия, как выяснилось, совершенно не помогала, кровь разрушалась, но врачи настаивали на продолжении этого садистического лечения. Ей вводили какой-то драгоценный препарат винкристин, который добыл Тенгиз в Германии, где ставил в Дюссельдорфе “Смерть Тарелкина”, спектакль, который Нора придумала, нарисовала, но поехать в Германию на постановку уже не смогла…
Праздник любви умирающей от смертельной болезни Амалии и умирающего от сострадания и беспомощности Андрея Ивановича происходил в соседней комнате, за плотно закрытой дверью. Дверь во вторую комнату тоже была постоянно закрыта, но оттуда выплескивались звуки, от которых Нору уже мутило: битлз, и снова битлз. Она знала уже весь репертуар наизусть, как и тексты их песен, потому что Юрик все их пропевал, подражая то Леннону, то Маккартни. Довольно похоже. Нора спросила однажды у матери, не мешает ли ей постоянная музыка.
– Какая музыка? – спросила она, и Нора поняла, как далеко от здешнего мира она находится.
Три с половиной месяца Андрей Иванович держал ее за руку. Три с половиной месяца он носил ее на руках в ванную, мыл, вытирал, переодевал, укладывал и ложился с ней рядом. Если он отлучался, она начинала плакать, и Нора не могла ее утешить. Но когда Андрей Иванович возвращался, она брала его за руку, успокаивалась и сразу же засыпала. Как грудной ребенок, которого приложили к груди…
Время от времени приходил врач из поликлиники, измерял давление и давал направление на анализ крови. Потом приходила медсестра. Когда медсестра пришла в последний раз, Андрея Ивановича как раз не было дома. Нора провела ее в комнату матери. Амалия лежала на трех подушках, почти сидела. Доверчиво протянула исхудавшую руку, медсестра чиркнула по подушечке безымянного пальца металлическим пером, из надреза выкатилась прозрачная желто-розовая капля. Нора ужаснулась: красная кровь умерла.
Проводив медсестру, Нора вернулась к матери. Она улыбалась детски-старческой улыбкой. Зубы у нее были такие же, как у Юрика, – ярко-белые, немного неровные по краям. Они были самыми живыми на ее уменьшившемся и высохшем личике.
– Как ты думаешь, доченька, если мне дадут первую группу инвалидности, ведь пенсия сильно увеличится? А так мы ведь собачек держать не сможем…
Вечером того же дня она впала в кому и пришла в себя только один раз, среди ночи. Поискала глазами Андрея Ивановича и спросила: “Ты поел, Андрюша?”
Еще сутки она прерывисто дышала, а потом затихла. Был предутренний час. Андрей Иванович держал ее руку до тех пор, пока она не остыла. Нора лила тихие слезы, из Юриковой комнаты проникал “Yesterday”, и поначалу Норе показалось, что должно быть тихо… Она открыла дверь к сыну:
– Юрик, бабушка умерла.
Он продолжал играть. Закончил, сказал:
– Я почувствовал.
Так до утра он играл своих битлов, и впервые за последние годы эти звуки Нору нисколько не раздражали. Так странно… Юрик пел ломающимся тринадцатилетним голосом, громко, во всю мощь “Your mother should know”, “I want to hold your hand”, “She is leaving home”, и эта музыка вдруг показалась уместной и правильной. Удивительное дело – ни одного слова не сказал, но сто раз надоевшая Норе музыка вдруг зазвучала горько и даже возвышенно.
Андрей Иванович все держал руку своей возлюбленной жены, а Нора почувствовала, что не хочет строить всегдашние каждодневные планы: отпевание-похороны-поминки… Что все бессмысленно и суетно… Как жаль, до слез жаль, что я так мало ее любила, что не прощала ей ее любви, не понимала ее дарования, ее гениальности, которая вся ушла в эту любовь, в эту вот любовь… Нора села рядом с Андреем Ивановичем, сидела пустая, пустая, постепенно наполняясь умилением, чувством вины и покоем, оттого что кончилось это печальное страдание расставания Амалии с миром, который почти весь состоял из любви к этому старому лысому человеку. Андрей Иванович держал Амалию за мертвые руки – широковатые кисти, треугольные коротко стриженные ноготки, сильные уверенные пальцы. “Как уверены и точны были движения ее рук, даже артистичны, когда сидела она за чертежной доской, – вспомнила Нора картинку из детства. – Это она научила меня карандаш держать… А Юрика не научила…”
Как это мне в голову никогда не приходило, что руки мои, внешне так похожие на Марусины, по хватке, по чувству карандаша и линии, по врожденной уверенности движения – мамины…
Генрих пришел на отпевание в храм Ильи Обыденного с красными гвоздиками, стоял вдали. Народу было немного – две-три бывшие подруги-сослуживицы, соседки с Никитской, пара соседей из Приокского. Рядом с Норой стояли Андрей Иванович и Юрик с гитарой, и Нора, взглянув на Генриха, почувствовала, какую покинутость и одиночество он сейчас переживает.
Служба закончилась, она подошла к нему, спросила, поедет ли он на кладбище. Он замялся. Пробормотал что-то неловкое, вроде того – не знаю, понравилось бы ей, понравится ли ему… Но сел вместе со всеми в автобус и поехал на Ваганьковское кладбище, где под мощным деревянным крестом, поставленным храмом Святого Пимена бывшему регенту в двадцать четвертом году, были похоронены родители Амалии, Зинаида Филипповна и Александр Игнатьевич Котенко. А потом Генрих пришел на поминки в дом, где жил когда-то с Малечкой, сидел за одним столом с Андреем Ивановичем, все посматривал на него – с чего это Малечка ушла от него, молодца, к этому тощему, лысому, простецкого вида человеку… Андрей Иванович его присутствия и не заметил.
В тот вечер Нора представить себе не могла, что передышка ей дается совсем краткая. Через три месяца настала очередь Генриха… И у него обнаружился рак. Рак легкого. Надо было делать операцию. К Норе приехала Генрихова жена, толстая Ириша, в толстых сапогах, с толстыми слезами, которые полились, когда Нора налила ей чаю. Покуда Генриха обследовали, дочь Ирины родила второго ребенка, и теперь вот переехала к ней с двумя детьми и с мужем, разместились в большой комнате – а куда мне деваться-то, я ж дочь не выгоню? – и жить им с Генрихом вдвоем в десятиметровке теперь стало невозможно, потому что рак, потому что курит, потому что дети плачут…
– Ты уж забери его, Норочка, зятю квартиру обещают, как получит, они сразу и съедут, в этом году уж непременно дадут, обещали… И уж тогда я его назад заберу.
“Мне конец”, – подумала Нора. И не жалость, а ярость испытала она. И полную беспомощность. Не потому, что кооперативная квартира была куплена Генрихом, и это изгнание будет для него тяжелым ударом. Не было у нее сил взваливать на себя еще одну болезнь, когда только что прошла весь этот путь… И – что говорить – маму она любила, а с отцом… Честно? Совсем честно? Да, не люблю. Не нравится. Все вижу, все знаю… Ну, с трудом… Нет, не вслух, конечно… Если уж кому и скажу, то не этой корове… У меня аллергия на него. Не хочу… И сказала: