Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий - Валерий Игоревич Шубинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пасха не рано была в тот год. В сребро-розовой дымке
Веяла томно весна по лесам, по полям и болотам.
Только в ложбинах лежали пласты почернелого снега.
Там, где просохло, рыжела трава прошлогодняя.
Брось-ка искру в иссохшую траву: и взору, и сердцу отрада!
Мигом огонь полыхнет, побежит, зазмеится, завьется;
Синий, прозрачный дымок от земли подымется к небу…
Но дальше сороковой строки дело не пошло. Лично с Черниховским Ходасевич встретился лишь в 1922 году в Берлине:
Коренастый, крепкий мужчина, грудь колесом, здоровый румянец, оглушительный голос, стремительные движения. Не снимая пальто, усаживается на подоконник, говорит быстро, хлопая себя по коленке и подкручивая лихие казацкие усы. У него военная выправка и хороший русский язык с легким малороссийским акцентом. Ничего поэтического и еще меньше – еврейского. Скорее всего – степняк-помещик из отставных военных. Такие люди хорошо говорят об окрошке.
Милый Черниховский! В окрошке он ничего не смыслит. Он говорит исключительно о Гомере, об ассирийском эпосе, о книге Бытия и с жаром разоблачает литературные плагиаты, сделанные не менее трех тысяч лет тому назад[382].
Ходасевич перевел семь произведений Черниховского, в том числе четыре большие идиллии – “Завет Авраама” (1916), “В знойный день” (в 1917-м, для “Еврейской антологии”), “Вареники” (были выполнены параллельно с работой над антологией, но напечатаны не там, а в третьем выпуске альманаха “Софрут”) и “Свадьба Эльки”, работа над которой шла в сотрудничестве с автором в 1923–1924 годах. Она была опубликована в журнале “Беседа”, который издавался Горьким “при ближайшем участии Ходасевича”. В ходе этой работы поэты подружились; позднее они встречались в Париже. Черниховский в это же время перевел на иврит стихотворение Ходасевича “Путем зерна”, и это был первый перевод его стихов на какой бы то ни было иностранный язык.
То место, которое заняли переводы с иврита в творчестве Ходасевича в первые послереволюционные годы, примечательно. Объяснений тому можно дать много. Несомненно, важно то, что в этом проекте, в отличие от армянских переводов, Владислав Фелицианович играл центральную роль: он не просто выполнял заказ, а непосредственно общался с энтузиастически настроенными носителями языка. Некоторое значение имели и семейные корни: тот парадоксальный факт, что “Еврейскую антологию” редактирует внук составителя “Книги Кагала”, не мог не волновать Ходасевича; быть может, он стремился если не “искупить вину” своего деда (едва ли он мыслил такими категориями), то противопоставить свой выбор его выбору.
И все же на первом месте, думается, была именно та тоска по монументальному и “народному” искусству, которая в это же время заставляла Ходасевича с надеждой встречать революционную бурю. В Бялике, Черниховском, Шнеуре Залмане он увидел глубину и силу, которых ему не хватало в стихах его русских сверстников, увидел непосредственное обращение к “самому главному”, вечному, космическому и в то же время насущно-человечному – и, что было для него в тот момент не менее важно, живую связь с исторической судьбой народа, его выбором и его надеждами.
Не менее интересно и то, что любимцем Ходасевича стал самый земной, мажорный, душевно ясный из этих поэтов. В Черниховском его привлекало то же, что в Державине: оба они, как в жизни, так и в искусстве, были полной противоположностью самого Ходасевича.
3
Хотя работа над “Еврейской антологией” оплачивалась, она не могла полностью обеспечить Ходасевича, лишившегося привычных источников заработка (“Летучей мыши” и “Пользы”) и к тому же сильно издержавшегося за два лета, проведенных в Коктебеле. Его положение вызывало тревогу и сочувствие друзей. Свидетельство тому – письмо Гершензона Андрею Белому от 21 декабря 1917 года: “Владислав Фелиц<ианович> Ходасевич находится в стесненном положении: необходимо ему помочь. Мы с А. Н. Толстым придумали литературный вечер, и одна богатая дама предоставила для этого залу в своем доме возле Арбата. Можно собрать тысячу рублей. Помогите, не откажитесь участвовать. ‹…› Будут участвовать еще: Вяч. Иванов, Бальмонт, А. Н. Толстой”[383].
Трудно сказать, сколько удалось в тот раз собрать средств, но в любом случае быть объектом благотворительности товарищей поэту больше не хотелось. Тем более что наступали времена суровые – дни, когда всем некогда благополучным литераторам приходилось вести жесткую борьбу за существование. Представления о необходимом постепенно свелись к куску хлеба, пайковой пшенке и вобле – и к помещению, где температура хоть немного выше, чем на улице. И все это требовало немалых усилий. Зимой 1917–1918 годов еще благополучный Гершензон пытается “по-старорежимному” организовать литературный вечер в пользу бедствующего друга, а уже следующей зимой сам он, вместе с женой, будет целыми днями голодать (втайне от детей – чтобы те поели) и практиковаться в “полезных изобретениях”: “Додумался, например, до того, что, выкурив папиросу, не выбрасывал окурка, а осторожно стаскивал с мундштука трубочку папиросной бумаги, вновь набивал ее табаком и таким образом заставлял одну гильзу служить два раза. Путем упражнения довел технику этого дела до высокого совершенства. Потом изобрел ящик, изнутри обитый газетной бумагой и плотно закупоривающийся: ежели в этот ящик поставить кипящую кашу, она в нем дойдет и распарится сама по себе, без дров. Можно и суп”[384]. В начале 1918 года масштабы грядущих бедствий были еще не вполне представимы, но ясно было, что рассчитывать стоит только на себя.
В этой обстановке Ходасевич решается на шаг, о котором не задумывался в предыдущие периоды безденежья: ни в 1912–1913 годах, ни в начале 1916-го. Он поступает на службу, причем первоначально весьма от литературы далекую – секретарем третейских судов при комиссариате труда Московской области, призванных разбирать тяжбы между работниками и работодателями. Этим местом он был обязан Михаилу Фелициановичу, который, по очереди с другим юристом, занимал в суде должность суперарбитра (от его голоса и зависело разрешение дела, так как два других члена суда назначались соответственно рабочими и предпринимателем и, естественно, брали их сторону). Суперарбитрам рекомендовано было по возможности решать дела в пользу предпринимателей (“военный коммунизм” еще не начался, и руководство страны пока еще сохраняло остатки хозяйственного здравого смысла) – но это держалось в глубочайшей тайне, в том числе от самих предпринимателей, считавших большевистский суд изначально враждебным своим интересам.
Комиссариат располагался в огромном нетопленном доме в Хрустальном переулке. В делопроизводстве, само собой, царил дикий беспорядок, свойственный любой революционной эпохе. Служба самого поэта, красочно описанная им в очерке “Законодатель” (1926–1936), заключалась в следующем:
Приходят