Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий - Валерий Игоревич Шубинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы так подробно останавливаемся на этих событиях потому, что Ходасевич был единственным большим русским поэтом, в чьих стихах (и даже в одном из первостепенных шедевров) они отразились. Речь идет, конечно, о стихотворении “2-го ноября” (1918):
Семь дней и семь ночей Москва металась
В огне, в бреду. Но грубый лекарь щедро
Пускал ей кровь – и обессилев, к утру
Восьмого дня она очнулась. Люди
Повыползли из каменных подвалов
На улицы. Так, переждав ненастье,
На задний двор, к широкой луже, крысы
Опасливой выходят вереницей
И прочь бегут, когда вблизи на камень
Последняя спадает с крыши капля…
Анна Ивановна утверждает, что муж ее встретил революцию “с огромной радостью”. Если говорить о весне-лете 1917-го, удивляться этой радости не приходится. Чтобы в первые после-февральские месяцы не поддаться революционной эйфории, требовались либо взгляды очень консервативные, либо сверхчеловеческое здравомыслие, либо полнейшая обывательская приземленность.
Правда, даже в минуты этой всеобщей эйфории Ходасевич ощущал тревогу за то, что было ему дороже всего в “старой” России – да и во всем мире. Свидетельство тому – статья “Безглавый Пушкин”. В этой статье, написанной в форме диалога, писатель и его друг обсуждают слух о том, что где-то во Владимире возбужденная толпа революционных солдат снесла голову памятнику Пушкину. Ничего подобного на самом деле не было, и сам слух, скорее всего, плод художественного вымысла (на что Ходасевич и намекает). Сюжет был подсказан сносом памятника Столыпину в Киеве. Споря с другом, писатель доказывает, что и Столыпина, как он ни отвратителен, не следовало бы громить, что место “истуканам царизма” – в специальном музее и т. д. Но – Пушкин!
Ни один из этих солдат не поднял бы руку на красное знамя, – а Пушкину он снес голову как ни в чем не бывало. Это потому, что он (страшно сказать!) не имел представления о том, что такое Пушкин. Громившие Пушкина, конечно, впервые слышали это имя. Они не знали того, что это – памятник одному из величайших русских людей, что в самом слове “Пушкин” больше свободы, чем во всех красных знаменах. Не знали они того, что не только пушкинская, но и всякая другая истинная поэзия есть динамит, взрывающий самые основания неправого общественного строя. До боли становится горько от темноты народной! Тот, кто хочет сейчас честно служить революции и народу, должен идти и учить, учить, учить[365].
Можно лишь согласиться с Ириной Сурат: формулировка Ходасевича напоминает знаменитую ленинскую речь на третьем съезде комсомола. И конечно, интеллигентские надежды на просвещение, как и вера в то, что Пушкин “за революцию”, “против неправого общественного строя”, – наивны. Впрочем, статья и писалась (в Коктебеле, в июне) для массового журнала “Народоправство”, издававшегося при Временном комитете Государственной думы и редактировавшегося Георгием Чулковым. Ходасевичу предлагали должность ответственного секретаря этого издания, он согласился, но уже в августе у него произошла с Чулковым размолвка, положившая сотрудничеству в “Народоправстве” конец.
По всей вероятности, размолвка (временная) касалась политики, а именно отношения к большевизму. Ходасевич принадлежал к той части интеллигенции, чей радикализм к осени не ослабел, не рассеялся, а лишь возрос. Думается, что осенью 1917-го он скорее нашел бы общий язык с Блоком, чем с редакцией “Народоправства”. Если до революции он втайне презирал либералов, в чьих изданиях сотрудничал, то теперь это презрение вырвалось наружу. Буржуазно-демократические идеалы были неприемлемы для поэта. Будущее страны рисовалось ему если не в большевистских, то в левоэсеровских тонах.
Наиболее четко это высказано в его письме Садовскому от 15 декабря 1917 года:
Верю и знаю, что нынешняя лихорадка России на пользу. Но не России Рябушинских и Гучковых, а России Садовского и того Сидора, который является обладателем легендарной козы. Будет у нас честная трудовая страна, страна умных людей, ибо умен только тот, кто трудится. И в конце концов монархист Садовской споется с двухнедельным большевиком Сидором, ибо оба они сидели на земле, – а Рябушинские в кафельном нужнике. Не беда, ежели Садовскому-сыну, праправнуку Лихутина, придется самому потаскать навоз. Только бы не был он европейским аршинником, культурным хамом, военно-промышленным вором. К черту буржуев, говорю я. Очень хорошо, если к идолу Садовского будут ходить пешком, усталыми ногами. Не беда, ежели и полущат у подножия сего истукана семечки. Но не хочу, чтобы вокруг него был разбит “сквер” с фешенебельным бардаком под названием “Паризьен” (вход только во фраках, презервативы бесплатно)[366].
Это можно было бы счесть кратковременным и случайным настроением, если бы два года спустя, уже хорошо познакомившись с отрицательными сторонами большевистского правления, Ходасевич не повторил этих слов – почти в точности – в письме тому же Садовскому:
Большевики поставили историю вверх ногами: наверху оказалось то, что было в самом низу, подвал стал чердаком, и перестройка снова пошла сверху: диктатура пролетариата. Если Вам не нравится диктатура помещиков и не нравится диктатура рабочего, то, извините, что же Вам будет по сердцу? Уж не диктатура ли бельэтажа? Меня от нее тошнит и рвет желчью. Я понимаю рабочего, я по какому-то, может быть, пойму дворянина, бездельника милостию Божиею, но рябушинскую сволочь, бездельника милостию собственного хамства, понять не смогу никогда. Пусть крепостное право, пусть Советы, но к черту Милюковых, Гучковых и прочую “демократическую” погань. Дайте им волю – они “учредят” республику, в которой президент Рябушинский будет пасти народы жезлом железным, сиречь аршином. К черту аршинников!.. Я понял бы Вас, если б Вы мечтали о реставрации. Поймите и Вы меня, в конце концов приверженного к Совдепии[367].
На первый взгляд это кажется проявлением вульгарного ницшеанства и чуть ли не того “властепоклонничества”, в котором Ходасевич упрекал Брюсова. Как иначе можно объяснить предпочтение “крепостного права” и “Советов”, взятых вкупе, – “демократической погани”? Но у Ходасевича были индивидуальные мотивы для такого образа мыслей, связанные с его эстетической позицией.
Эти мотивы высказаны им в статье “О завтрашней поэзии”, написанной уже после октябрьского переворота и напечатанной в эсеровской газете “Понедельник Власти народа” (2 февраля 1918 года). Краткая картина современной поэзии, которую дает в ней Ходасевич, обычна для него: чрезвычайное преувеличение значения символистов и такая же радикальная недооценка собственного поколения, которому он приписывает “хилость мысли и чувства”, прикрытую мастерством формы:
Не хлебом насущным – пирожным стала молодая русская поэзия. Она приторна – и не питательна. Она румяна, ибо нарумянена. Она недолговечна.
Но