Грот в Ущелье Женщин - Геннадий Ананьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдруг там что подозрительное прозеваешь.
Вот к гвалту приспособиться вовсе не приспособишься. Что предпринять? Поначалу, когда утихомирился базар, понявший, что мы не причиним ему зла, нам показалось, что наступила тишина. Увы, это была иллюзия. Гвалт только поубавился. Бранились между собой, как базарные торговки, кайры из-за ровного пятачка гранита, с которого не скатятся отложенные яйца в море. Дело доходило даже до щипков. Более скромные красногрудые топорки, теснившиеся небольшими группами в расщелинах, сосредоточенно отбивались от кайр, которые старались во что бы то ни стало захватить себе местечко поудобней, а свою агрессию сопровождали недовольным, даже возмущенным криком. Словно удивленно не понимали: почему их не пускают? А на площадке шла своя возня. И тоже крикливая. Обиженная поморником чайка возвращалась с жалобным стоном, оббегала соседок, словно пересказывала им свою обиду, и когда вор-поморник, проглотив в воздухе чужую добычу, садился на поляну, чайки поднимали неимоверный шум и долбили вора, едва он приближался. Поморник увертывался от щипков молча. А что ему оставалось делать? Рыбину назад не отберут, а щипки – мелочь, когда желудок сыт и зоб полный.
Разговаривать при таком шуме все же можно, но у нас и разговор не ладился. Сказывалась утомительность от долгого лежания, да и какой может быть серьезный разговор, если тебе нельзя посмотреть в глаза собеседнику – либо ты смотришь вниз, либо туда устремлен взгляд Гранского. Плюс ко всему сам Гранский, чувствовалось, держался настороженно. Предполагал, что я, возможно, стану «ставить точки над и». Перед собой-то он, наверняка, не кривил душой и, скорее всего, ждал откровенного разговора с ним, опасаясь его. Не мог он не понимать, что мне-то известны истинные мотивы его подчеркнутой неприязни к Полосухину. Особенно после того, как я устроил ему встречу с Надей. И так получилось, что я больше говорил о себе, о любви к лошадям, о Гавриле Михайловиче Рогозине, об учебе в училище, об игре в пушбол, о встрече с Леной.
– А вы счастливы? – спросил он, продолжая вглядываться в толщу прозрачной морской воды. – Счастливы с ней?
Вот это – вопрос. Неужели внимательный солдатский взгляд уже заметил малюсенькую трещинку в наших с Леной отношениях? Но если бы я был совершенно несчастен, жалел бы о сделанном опрометчивом шаге, я все равно не сказал бы об этом. Мне всегда казалось, что мужчина, который жалуется на свою жизнь, жалок. Его счастье – в его руках. Каждый создает его себе сам, по своему разумению. Разве мог я утверждать, что, допустим, Полосухин, расставшись с Олей (временно или насовсем) – несчастлив. Видимо, он понимает счастье семейной жизни по-своему, мне же оно видится по-иному. Гранский, может быть, мечтает о своем счастье тоже, исходя из своего понятия о жизни. У каждого оно свое. Хотя и утверждают: счастье у всех одинаково, лишь несчастлив каждый по-своему. Я уверен: это не так. Но как обо всем этом сказать Гранскому? Тем более что искренность ответа может побудить ответную искренность.
– За счастье, Павел, борются. Никто не подаст его на подносе, как плов. Только, понимаешь, в основе этой борьбы за счастье (а штука это очень личная) должна лежать далеко не личная категория – честность. Видишь, поморник от чаек тумаки получает и молчит. Вроде тоже доволен жизнью. Конечно, отнял рыбу, сыт, а презрение пернатых, каких-никаких, а сородичей, его не волнует. Иной человек тоже думает: стыд не дым – глаза не ест. Вот ты больно делал капитану Полосухину отчего? Мне ты можешь не отвечать, но ведь себе ты уже ответил. Еще на катере, когда волны нас прополаскивали. И все же не можешь окончательно пересилить себя. Личное в основе. На твое счастье, как ты решил, совершено покушение. Только выдумано это все. И покушение, и счастье.
– Почему выдуманное? – с явным волнением в голосе спросил Гранский.
Я не сразу ответил на этот вопрос. Я стал рассказывать о хотя и сложных, но честных взаимоотношениях Полосухина с Олей и Надей. Говорил подробно, не скрывая ничего. Не думал я тогда, верно ли поступаю, имею ли я право пересказывать то интимное, что мне поведано в порыве откровенности; меня сейчас волновало другое – чтобы этот наш разговор остался бы в памяти юноши надолго, навсегда. Ведь Гранскому еще предстояло жить и жить, а воспитателю, будь то отец или мать, учитель в школе или командир в армии, не безразлично, какой станет жизнь воспитуемого. Говорил я откровенно, не обтесывая углов.
– Вот и суди сам, может Надя тебя любить? А сам ты, как мне думается, лишь приучил себя к мысли, что влюбился. Возразишь: кто, дескать, может судить о любви и ее проявлениях? Верно, любовь – вещь в себе. И вряд ли она будет, даже через века, познана. Но одно непременно: если любишь, зла любимой не сделаешь, кроме счастья, ничего ей не пожелаешь, многое простишь. Иначе – эгоизм, а не любовь. Не любовь к женщине, а любовь к себе. Вот у тебя она, похоже, такая. Если я не прав, опровергни.
– В отношении капитана – вы правы, – с трудом выдавил Гранский. – Я много думал сам. Я даже хотел при всех извиниться, обо всем сказать, но не решался. Ведь можно на боевом расчете… Выйти из строя…
– Публичное раскаяние? Эффектно. И мне, как воспитателю, приятно: переломил воспитуемого. Но знаешь, главное все же не слова, не жест. Главное – дело. В себе хорошенько разобраться, да так, чтобы не на один день, не на один год… Делом оправдайся. А перед строем? Не знаю, нужно ли? Решай сам. Искреннее решение, каким бы оно ни было, будет оценено и понято. Всеми. Пусть не сразу, но разве это изменит суть дела? Быть честным перед самим собой, это, пожалуй, важнее всего. А молва – пустой треск. Время все разложит по полочкам, воздаст каждому по заслугам. Непременно воздаст.
Мне думалось, что после такого разговора, даже для меня, признаться, трудного, настороженность Гранского сменится холодным отчуждением, и я не мог предположить, что закончится он столь откровенным признанием ефрейтора, но, даже услышав его слова и вздохнув с облегчением, я посчитал, что осадок неприятный все же останется, и нужно время, чтобы он прошел. Хоть какое-то время. Я, однако, ошибся. Гранский, и это удивило меня, сразу же после моего наставления, предложил:
– Товарищ старший лейтенант, вы бы отползли. Пообедайте, разомнитесь. Если что, я дам сигнал.
И так просто сказал, словно мы были с ним большими друзьями, и я непременно исполню его просьбу… А в самом деле, есть ли смысл отказываться от разумного совета?
Медленно, чтобы резким движением не поднять базар, отполз я от края поляны, и когда птицы меня совсем уже не видели, поднялся. Чайки, какие были поближе, взметнулись вверх, но я замер, вот и не поддержали остальные своих пугливых соседок. Ноги у меня неприятно зудили, как будто я их отсидел, и руки сами тянулись к икрам, чтобы помассировать их, я, однако, стоял, пока взлетевшие чайки не вернулись к свои гнездам, если так можно назвать маленькие углубления или трещинки в камнях, где лежат два или три яйца, больших, в коричневых или голубых бесформенных пятнышках и полосках, под которыми нет даже никакой подстилки – но раз чайки оберегают их, считая своим гнездами, значит, так оно и есть, нельзя же игнорировать их понятие о гнезде, если не хочешь поднимать на острове еще больший гвалт. А он явно не нужен.