Кротовые норы - Джон Фаулз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем наш буревестник отправляется на год в Уэльс – «жить трудной жизнью». Начиная с 1961-го проводит три года в Пензансе, с 1964-го – три года в Плимуте, а в 1967-м переезжает в Веймут. В тот год он и сказал дочери, что первый набросок этой книги закончен, а вторая – «Марионетка» – тоже наполовину написана. Еще он говорил ей, что хочет вернуться на Гернси – «чтобы там умереть», но можно легко догадаться, что высокая стоимость жизни (и собственности) на острове лишила его – человека с весьма скудными средствами – возможности осуществить это желание и скорее всего добавили горечи в его книгу, сделав изгнание особенно горьким. О том, с какой остротой Эдварде ощущал свое изгнание, можно судить по его переезду в Веймут – самое близкое к Гернси место на английском побережье.
В 1970 году он снял «небольшую комнату в большом доме» миссис Снелл в Алвее, совсем рядом с Веймутом. Миссис Синтия Муни – сама родом с Гернси – вспоминает, что комната эта походила на монашескую келыо: она была «очень опрятна, ужасающе опрятна». В 1972 году Эдварде писал о себе: «Живу изо дня в день, на грани жизни». Однако его письма к Эдуарду Чейни вовсе не создают впечатления брюзгливого недовольства, скорее – саркастического спокойствия. С одной стороны, язвительность – «моя неприязнь к Хиту[306], так же как и нелюбовь к телевидению, принимают почти патологическую форму» – не щадила никого и ничего, подпадавшего, с точки зрения Эдвардса, под категорию фальшивых ценностей; но его расположение – если он чувствовал его к кому-то или чему-то – было, несомненно, искренним и безграничным. Можно предположить, что очень похожее сочетание черт в характере Эбенезера Ле Пажа сугубо автобиографично.
Встреча с Эдуардом Чейни и его женой в этот последний период, несомненно, оказалась жизненно важной для Эдвардса. Их сочувственная поддержка и одобрение заставили его целиком переписать «Эбенезера»; этому занятию он и посвятил 1973 и 1974 годы. Он продолжал переделку романа до самого конца. Мистер Чейни полагает, что на самом деле существовали лишь краткие наброски задуманной трилогии; большинство этих набросков Эдварде, по всей видимости, уничтожил перед смертью. Пару раз им овладевало какое-то беспокойство, стремление уехать из Веймута (и поистине замечательное для человека его возраста желание путешествовать налегке), но эти побеги на острова Силли и Оркни всегда оканчивались в Апвее. Письма Эдвардса – впечатляющая смесь искренности и самоиронии и, помимо всего, прекрасный образец почти оруэлловской – по ясности и точности языка – прозы. Они могли бы послужить отличным дополнением к той части книги д-ра Джонсона[307]«Биографии английских поэтов», где описывается литературная богема, и я надеюсь, что когда-нибудь Эдуард Чейни подумает о том, чтобы опубликовать их – хотя бы частично.
Джоан Снелл так подводит итог своим воспоминаниям об Эдвардсе: «Он был человек динамичный, но глубоко чувствующий и сочувствующий другим. Гордый, но незаносчивый и скромный, он обладал великолепной памятью. Он мог вспомнить беседы пятидесяти – шестидесятилетней давности практически дословно. Он терпеть не мог мужской шовинизм, современные технологии, он считал, что они принесли так много плохого в наш мир. Ему практически ничего не было нужно, и жил он на крохотную пенсию. Все, что он имел, можно было уложить в небольшой чемоданчик. Он был милым, привлекательным человеком и в то же время – мрачным и легко впадавшим в отчаяние. Человеком, способным подняться до самых светлых высот и пасть в глубочайшие, самые черные бездны. В таком коротком разговоре невозможно по-настоящему отдать ему должное. Все, что я могу сказать, – мне выпала огромная честь быть с ним знакомой».
Джералд Эдварде умер от инфаркта 26 декабря 1976 года, в своей маленькой комнатке недалеко от Веймута. Прах его был развеян по ветру у моря. Мне хотелось бы верить, что хотя бы малая часть его праха выброшена волной на гранитные скалы и лежит посреди vraic[308]на давно утраченном и таком желанном родном берегу.
Уместить Джона Обри в пределы краткого эссе – задача не из легких. Как описать гения, который никогда ничего так и не смог завершить? Который оставил не только все свои труды, но и все свое потомство в абсолютной неразберихе. Кто постоянно просил простить ему отсутствие литературного слога, но кого мы теперь считаем одним из самых привлекательных прирожденных прозаиков того времени. Кто был безнадежно недальновиден во всех личных делах, но обладал несравненной интуицией в сборе и накоплении фактов, нигде более не упомянутых, став поистине золотой жилой для всех изучающих повседневную жизнь XVII века. Кто так и не овладел знаниями хотя бы в одной научной области, но чье место в истории науки столь заметно и заслуженно. Кто сделал больше всех для того, чтобы определить пути современной археологии, но кого до последнего времени считали не более как забавным, но не представляющим интереса болтуном.
Сегодня мы наконец смогли осознать, что главный недостаток Обри, который мы определили бы как его неорганизованность, каким-то образом оказывается его главным достоинством. Более целенаправленный и упорядоченный ум (или ум менее парадоксально устроенный) отредактировал бы, процензурировал, стандартизировал и исправил хаотические наброски, черновики и заметки, составившие рукопись «Биографии»; тогда – почти наверняка – они утратили бы для нас свою несравненную свежесть, остроту и яркость описываемых эпизодов. Бесчисленные персонажи его эпохи, крупные фигуры и малозначительные – от Джона Мильтона («Он бывал весел даже во время приступов подагры и пел») до наемного солдата-мошенника времен Гражданской войны Карло Фантома («И сказал он: перед тем, как его должны были повесить по приказу Карла I за изнасилование: «Наплевать мне на ваше дело, я пришел не за него драться, а за ваши полукроны и за ваших красивых женщин») – не стали бы нам так знакомы, если бы мы не могли увидеть их глазами Джона Обри. Точно так же мы не смогли бы как следует понять всей сложности мышления XVII века, пока не прочли – пробираясь сквозь бесконечные россыпи его автобиографических заметок – то, что пишет Обри о себе самом. Думаю, что даже с помощью Пипса[311]мы не смогли бы так приблизиться к экзистенциальному осознанию того, что значило жить в ту эпоху, с ее волнениями, мечтами, заблуждениями, надеждами, радостями, печалями и поэтичностью.