Словацкая новелла - Петер Балга
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Du!..[16]
Зита подняла глаза на Обмана, и из ее глаз на него, на его тонкие губы устремилась целая туча страха и гнева, потому что в этом единственном коротком слове, выплюнутом им вместе с ядовитым дыханием, она услышала очень много — судьбу Майерского, свою судьбу… А что будет с мальчиком? Что будет с Ферко? Она все опиралась о плиту затекшей рукой, смотрела на Обмана, слушала непонятные слова, смешанные с ядовитым дыханием, вырывавшиеся из его щелевидного рта, и качала зыбку.
Мальчик ухватился ручонками за перильца и с трудом сел. Он посмотрел на эсэсовцев. И заплакал.
Зита стала качать медленнее, чтобы мальчик не ударился головкой о перила зыбки.
— Отто, — сказал Обман, указывая на зыбку, — пусть качает быстрее!
— Кашать пыстрей! — приказал Зите Дроссель. — Пан обершарфюрер говорит, что ты свинья и что мы пришли не для того, чтобы защищать от партизан такую гниль, как ты, — ты чума, всю Европу ты заражаешь своим смрадным дыханием! — Дроссель прибавлял к словам Обмана все, что приходило ему в голову. — Мы обыщем дом и, если найдем что-нибудь от твоего мужа, тогда гляди! Ты, партизанская зараза! Пыстрей кашать! Пан обершарфюрер так желает! Кашать!
— Он болеет, — сказала Зита, — поймите же вы!
— Щенка положить и кашать пыстрей!
Зита перестала качать, наклонилась к мальчику и хотела взять его на руки.
— Nein, nein, — спокойно сказал Обман и показал, чтобы она оставила мальчика в колыбели. — Aber nein[17].
— Бедняжечка мой, — проговорила Зита, глотая слезы, — ложись, маленький, лежи тихонечко! — она уложила мальчика так, чтобы свет не падал ему на лицо. — Спи, маленький, спи, баю-баю-баюшки! — И снова принялась качать.
Мальчик тихо слушал.
— Ха-ха-ха! — засмеялся шарфюрер Книвальд и сказал Дросселю: — А скажи, Отто, какая разница между рыбой и женщиной? Не знаешь? Рыба начинает вонять с головы, а женщина… Ха-ха-ха!
Обман посмотрел на двери, потом поднял глаза и взглянул на красные горшки, которые стояли на печке.
Зита качала колыбель, и в ее глазах собирались тучи.
Майерский в постели, его следы ведут от одной двери к другой, его следы ведут к самой кровати… Она полуодета, а вокруг столько мужиков! От этого все ее тело налилось свинцом, наполнилось тупой болью. Явь это или сон? А еще она думала о том, что в старом сундуке под самой крышей у нее лежат два праздничных костюма ее мужа Мишо, две шляпы, зимнее серое полупальто, ботинки, белье, бритвенный прибор, лезвия «Жиллет», мыло, помазок, в ящичке документы — удостоверения с фотокарточками. Сундук она забросала сеном, но если найдут… Она быстро раскачивала зыбку, мальчик то и дело вздрагивал и просыпался. Мало он спит, бедненький…
Обман со своими тонкими губами, с лицом, как стальной колун, думал об Алене. Красивый край, южная Вестфалия. Вся Вестфалия такая, всюду, всюду она засыпана белой мукой и черной угольной пылью. Ах, Ален, милый Ален, что от него останется? Обман отлично представлял разрушение городов и деревень, русских и немецких. Хорошо было говорить: «Das Ende von Krementschug!» — подумал он. — Конец Кременчуга! Но «das Ende von Ahlen!» Ах, Ален, милый Ален! А может быть, Алена больше нет — только груды развороченного бетона, битого кирпича, облепленного штукатуркой, разбитые подвалы, обрушенные своды погребов, и где-то там живут его отец и мать, жалкие вши, что отважились привести его в этот мир. Обман ледяным взглядом смотрел на потное Зитино лицо, гладкое, точно покрытое капельками росы, широкоскулое, широколобое. Его глаза блуждали по ее волнистым волосам, по высокой белой шее, по кофте, поднимающейся на груди, юбке, широким бедрам.
Зита качала колыбельку; в Зите закипал непреоборимый гнев, она больше не думала теперь, что станется с ней, она думала о тех, кто поднял оружие против гитлеровцев, — она уважала их всех, даже Майерского. Бедный Майерский, только бы все обошлось, только бы его не нашли, только бы с ним ничего не случилось!
Майерский слышал в своем укрытии, как стучат и гудят сточенные полозья зыбки, и, хоть он надеялся, что пока Зита качает, они ничего ей не сделают, все равно полозья стучали и гудели в его ушах, они точно били его, размеренно ударяя по больной разгоряченной голове. Он дрожал, все тело его покрывал лот, он дрожал, и перины дрожали тоже. Медленно, осторожно, стараясь из всех сил не нарушить порядка постели, работая одной рукой и ногой, он медленно подвигался к самому краю кровати. Он должен уйти. Куда? Он снова услышал смех, который всегда раздавался, когда партизаны в блиндаже повторяли: «Прощай, теленок, прощай, корова, прощай, поросенок…» Француз старался объяснить жестами, что означает «couvée», но они не могли понять — колесо это, корзина или блюдце. Француз смеялся вместе со всеми и беспомощно качал головой. Он уйдет. Но он не смеет вернуться под Белую скалу. Что скажет Чернек? Сразу же убьет его? Ведь он угрожал. Но все равно надо идти. Он обойдет Зитину кухню, далеко обойдет, чтобы немцы не услышали шагов. Но как выбраться отсюда? Медленно, тихо, так тихо, как только может это сделать трясущийся человек, сполз Майерский с кровати, вытащил из-под перины свою винтовку, натянул на голову шапку, винтовку осторожно прислонил к стене. В кухне немцы смеялись. Он пригладил Зитину постель, аккуратно сложил подушки перины.
В кухне стучали полозья, эсэсовцы над чем-то ржали. Один из них что-то говорил.
Майерского как будто кто-то гнал из этого дома. И он старался скорее уйти, сам не зная куда. Куда же все-таки? Для чего? В прошлом году, когда все началось, он знал, для чего все это нужно. Он был тогда дома, в Темешанах два дня развевались чехословацкий и советский флаги, и он решил пойти — ему шел сорок второй год, и он надеялся выстоять, товарищи были надежные. Он только сказал жене: «Мальцам ничего не говори, старший пусть ходит на работу, будто ничего не произошло, а я иду. Ты не плачь, все будет в порядке. Если тебя спросят обо мне, скажи, я пошел в Братиславу, в министерство, и там, ну, скажем, попал под машину и лежу в больнице». А про себя думал примерно следующее: «Наверно, будет как после той войны. Станут считаться с каждым, кто шел против немцев, — достаточно стрелять в воздух. Евреев больше нет, черт с ними, но осталось имущество, и будет большая нужда в способных людях. Русские в Варшаве, в Бухаресте, стоит им пройти еще немного — и Гитлеру конец, от него мокрого места не останется. Майерский