Роман без вранья. Мой век, мои друзья и подруги - Анатолий Мариенгоф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В чем дело, Изадора? – нетерпеливо спросил я.
Она смеялась на свои мысли.
– Ты вспомнила что-то очень веселое?
– Да!
– Рассказывай.
Дункан закинула переплетенные кисти рук за мягкую шею. Жест обещал что-то лирическое.
– Рассказывай, Изадора. Ну!.. Ну!.. Она полузакрыла веки.
Я уже перенял у Никритиной ее нетерпеливое «ну!». Так это всегда бывает в тесной жизни: сначала перенимают друг у друга словечки, фразы и жесты, а под конец жизни муж и жена делаются до смешного похожи один на другого.
– Это было ранней весной, – начала она в тоне классического рассказчика. – Точней: на пороге ранней весны. Когда на всех улицах Парижа продают фиалки. Их бывает так много, что кажется, будто Париж, как модистка, надушился дешевенькой «Пармской фиалкой». Эти духи пахнут молодостью и счастьем. Ведь у счастья, так же как и у горя, есть свой запах. Не правда ли?
– Ты поэт, Изадора!
– Конечно. Как всякая актриса. Если она в актрисы определена небом.
– Допустим, что небо этим занимается.
– Так вот: весна, фиалки, какая-то русская парочка, прогуливающаяся у меня под окнами на рю де ля Пом… Не знаю почему, не знаю, но мне вдруг безумно захотелось пообедать с богом.
Дункан иначе не называла Станиславского.
– Ты, Изадора, и в него была влюблена?
– О, конечно! Но по-другому. Я в жизни потому так много и влюблялась, что это всегда было по-другому. Каждый раз по-другому.
– Значит, совсем как у нас, у мужчин.
– Да что ты!
– Мы только потому и изменяем, что всегда надеемся на новенькое.
– Безобразие! «Новенькое»! У вас это несерьезно. А у нас, у женщин…
– Тем хуже, если у вас каждый раз серьезно. Значит, вам нельзя прощать.
– Любовь – это… это… как искусство. Она должна быть всегда очень большая и очень серьезная.
– Вместо «всегда» я бы предложил слово «иногда».
– Помолчи. Я хочу рассказать про бога.
– Рассказывай, рассказывай.
– И вот в прелестный весенний день я прочла в «Юманите», что он в Париже. Мы с Анатолем Франсом были читателями этой газеты «с сумасшедшинкой». Так говорил мэтр.
Айседора приподняла веки и, скосив глаз, лукаво взглянула на меня.
– Пообедать с ним, наедине, вдвоем! С самым красивым богом из тех, которых я знала.
– Но не с самым молодым, Изадора.
– Для нас, женщин, возраст не главное в любви.
– Будто?
– Мы ведь, Анатоль, в этом не так примитивны, как вы, мужчины.
– Допустим.
А Есенина Айседора называла ангелом и в этом хотела убедить как можно большее число людей. Поэтому на стенах, столах и зеркалах она весьма усердно писала губной помадой: «Есенин – Ангель», «Есенин – Ангель», «Есенин – Ангель».
– И вот, – продолжала Дункан, – я позвонила богу по телефону. О, как я была счастлива! Он милостиво согласился приехать в ресторан.
– Ну, ну!
– Я попросила сервировать нам столик не в общей зале…
– Само собой.
– Боги не опаздывают к обеду. Ровно в семь он уже заложил уголок салфетки за свой крахмальный воротничок.
У нее от смеха опять порозовели уши.
– Сам понимаешь, мой друг, что после второго бокала шампанского я уже не могла усидеть на своем стуле.
– Ясно!
– Я подошла к Станиславскому и взяла в ладони его голову.
– Ясно!
– Тогда пенсне упало с его носа и он зажмурил глаза. Вероятно, от страха.
– А ты, конечно, этим воспользовалась и поцеловала его в губы?
– Нет, – вздохнула Изадора, – в губы не удалось. Он их слишком крепко сжал.
– Он же бог.
– Я хотела огорчиться, но не успела.
– Неужели бог разжал губы?
– Да!.. Но только для того, чтобы взволнованно спросить меня: «Изадора, а что мы будем делать с нашими детьми?»
Об этой очаровательной встрече Дункан как будто где-то написала. Но я рассказал с ее слов.
– Ты это не выдумала, Изадора? Так и спросил: «Что мы будем делать с нашими детьми?»
– Слово в слово. Я стал хохотать.
– Вот! Вот! То же самое случилось и со мной. Огромное несчастье! Я стала смеяться. Ужасно смеяться. Так смеяться, что слезы падали с моих глаз в салат «латю». Это, наверно, непростительно? Но я же не сошла с неба. Я просто человек. Даже хуже – я женщина.
– Лучшая из женщин!
– Ты скажи это Есенину.
– Обязательно.
Она благодарно сжала мне руку и заключила:
– Станиславский, разумеется, сказал то самое, что должен был сказать. Ведь бог, как известно из Библии, относится ко всему очень-очень серьезно.
– Это верно. Даже к искусству. Даже в наше время!
– А я? Я тоже! – с жаром воскликнула Изадора. – Даже к танцевальному искусству.
– Знаю.
– Над которым ты посмеиваешься.
– Над твоим, Изадора, никогда!
Она приехала в Советскую Россию только потому, что ей был обещан… храм Христа Спасителя. Обычные театральные помещения больше не вдохновляли Дункан. Дух великой босоножки парил очень высоко. Она хотела вдыхать не пыль кулис, а сладчайший фимиам. И обращать взор не к театральному потолку, а к куполу, напоминающему небеса. Пресыщенная зрителем (к слову, ставшем на Западе менее восторженным: ведь актрис любят до первых морщинок) – она жаждала прихожан.
Огромный, но неуклюжий храм Христа у Пречистенских ворот ей где-то за границей лично преподнес на словах наш очаровательный народный комиссар просвещения.
Право, эпитет «очаровательный» довольно точен по отношению к Анатолию Васильевичу Луначарскому. Ведь он не только управлял крупнейшим революционным департаментом, но и писал стихи, пьесы, трактаты по эстетике, говорил, как Демосфен, и предсказывал будущее, преимущественно хорошеньким женщинам, по линиям их нежных ладоней.
Да и с Господом Богом (с настоящим, с Саваофом) у него, как известно, в недалеком прошлом был флиртик.
Соблазненная храмом Христа Спасителя, Айседора Дункан не то что приехала к нам, а на крыльях, как говорится, прилетела.
И очень рассердилась: очаровательный нарком надул ее. Вероятно, потому, что слишком смело, без согласования с политбюро, раздавал храмы босоножкам.
Я потом весело сочувствовал Айседоре:
– Ах, бедняжка, бедняжка, в Большом театре приходит ся тебе танцевать! Какое несчастье!