Эсав - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Брат не покидал веранду в течение месяца. С утра он усаживался в раздвижное кресло и поздно вечером возвращался в постель. К зеркалу на трубе он больше не поднимался, свой прислушивающийся живот решительно отъединил от земли, на улицу и в поля выходил теперь редко, опасаясь встретить там Лею или следы ее ног, и по той же причине попросил меня снова развозить хлеб одному.
В доме Левитовых Лея встречала меня тревожными взглядами.
— Не беспокойся, от этого не умирают, — говорил я.
Она попросила меня передать ему письмо с извинениями, но я сказал: «Тебе не в чем извиняться» — и не стал ей рассказывать, что Яков посвящает теперь все свое время методичному выпалыванию тех цепких репейных корешков, которые она пустила в его душе. И не потому, что он перестал ее любить, — напротив, теперь его любовь стала тяжелой и жаркой, как печной под, — а потому, что понял, что на таком кровоточащем фундаменте ничего основательного не построишь.
Давний сильный замес фамильного гонора внезапно проснулся в нем.
— Я никого не виню, — сказал он. — Я просто не хочу ее больше, понял? Если она тебя послала, можешь ей это передать, а хочешь—можешь вообще взять ее себе.
— Может, тебе пойти в армию? — предложил я. Несколько ребят из поселка записались тогда в британскую армию.
— Это не для меня, — сказал Яков. — С такими глазами нас никто не возьмет воевать, а сидеть в тылу я могу и дома.
Этот мизинец страдания долго не заживал, так и оставив его с содранной кожей, ранимым, как вытащенный из норы слепыш, и тот мясницкий нож, что отрубил ему палец, решил также его судьбу. Вот так, ножом, а еще раньше очками, отец разделил наши с братом пути.
— В моих какашках, извини меня, я вижу кусочки.
— Какие кусочки? — вскипел я. — Что за какашки ни с того ни с сего?
Отец глянул по сторонам и беспомощно развел руки, привлекая внимание незримых родственников к своему бестолковому сыну.
— Кусочки меня самого и моего тела, — вздохнул он. — Из моих кишок, из печени, из селезенки, из моих внутренних органов.
Видимо, он прочитал на моем лице скептицизм, потому что тут же предложил мне поглядеть самому.
— Я нарочно не спустил воду. Сохранил для тебя, чтобы ты увидел.
— Даже не подумаю. И прекрати это все, наконец.
Отец все больше уходит в себя. Собственное тело становится для него всем миром, средоточием всех его интересов и внимания. Порой, когда я пытаюсь с ним о чем-то поговорить, он вдруг замолкает посреди разговора с отсутствующим взглядом и слегка приоткрытым ртом. Я уже знаю, что в такие минуты он прислушивается к гулу своей плоти, к напряженному шуму крови, к шелестящему листопаду своих тканей. Я бы сказал, если хочешь, что в свои восемьдесят пять лет он вернулся в пору подросткового созревания. Испуганно и возбужденно проверяет те вести, которые возвещают ему его органы. Временами сообщает мне кратко, с удивлением, что вытворяет с ним его тело, — данные наблюдений, жалобы и выводы. Страдания и старость обогащают его наблюдательность, посещения клиники боли шлифуют метафоры.
— Надломленный посох и продырявленный бурдюк, — описал он свое состояние восхищенному врачу. — Мое ухо слышит звуки изнутри, а не снаружи. У меня там морской шум, как тот, что господин доктор, ваша честь, слышал внутри раковины, когда был ребенком.
Как-то раз он сравнил свои боли с «чужими родственниками, которые по ошибке забрели в мой дом», и, увидев, что доктор с явным удовольствием записал его фразу в блокнот, понял, что напал на золотую жилу. Теперь он изобретает и детализирует для него названия своих болячек: «Подлый разбойник в колене», «эль дьяболо в спине». И злейшая из всех — боль в животе, «мерзкий турок страданий в желудке, эль долор де истомаго». Он рассказал врачу какую-то притчу—из «Книги Судей», по его многозначительному замечанию, — о предателе, который показал врагам тайный проход в стенах Бейт-Эля. «Вот и у меня в теле такой предатель, господин доктор, — показывает болям, как войти».
С Яковом они давно в размолвке, и за эти долгие годы в душе отца скопилось великое множество тревог. Сейчас, когда у него появился слушатель, он изливает свои жалобы в мои уши. Обвиняющим перстом привлекает мое внимание к утрате симметрии тела. Жалуется, что морщины в углах рта, те линии, что придают лицу выражение значительности и жизненной мудрости, теперь какие-то неодинаковые: правая стала более глубокой и жесткой, а левая—какая-то мелкая и дряблая. Вытянув ладони вперед, прикладывает кончики пальцев друг к другу и утверждает, что левая рука стала короче.
— Только тебе я могу рассказать, — прошептал он. — Посмотри мне в глаза. Что ты видишь?
— Немного желтоватые, — сказал я. — И один глаз чуть покраснел.
— Пунтикос! — сердито воскликнул он. — Чепуха. Ты не видишь?
— Что я должен увидеть?
— Левый ниже правого! — Он обхватил мою шею слабыми руками, приблизил губы к моему уху и прошептал: — И то же самое внизу, где яйца. Левое ниже, чем правое, «да не узнают об этом враги наши в Гате».
— У всех так, отец, — расхохотался я. — Одно всегда ниже.
— Не смей так говорить, — одернул он меня. — Этому ты научился в Америке? Что за слова я слышу? Боко де жора![89]Не рот, а сточная канава!
Он защипнул двумя пальцами дряблое мясо на своей груди и потянул его, как, бывало, делал, проверяя консистенцию теста.
— Покойник, — диагностировал он.
Он упрямо продолжает бриться опасной бритвой, и сочетание убийственного лезвия и дрожащих рук взращивает на его щеках и подбородке клумбы алеющих бумажных цветов, пока не делает его похожим на ободранного цыпленка, вывалявшегося в конфетти. Он забывает снять маленькие кусочки туалетной бумаги, что наклеивает на порезы, и эти окровавленные клочки, постепенно отпадая, порхают затем по всему дому, как крохотные обрезки крайней плоти.
Как-то утром я побрил его своей электрической бритвой. Он пощупал щеки и подобородок и одобрительно кивнул. Затем взял бритву и тщательно исследовал ее со всех сторон.
— Жужжит, — огласил он свой приговор. — Как нильская муха на окне фараона. — И вернулся к той же своей страшной опасной бритве и к тому же древнему зеркальцу для бритья.
Мы пили утренний кофе. Снаружи распевали черные дрозды. Через окно я увидел Якова, который открывал ворота для хлебного грузовика, и вышел, чтобы помочь ему погрузить ящики.
— Иди, иди, — сказал он. — Еще спину надорвешь.
Грузовик выехал со двора, и Шимон пошел прибрать в пекарне. Я вынес брату чашку кофе на веранду. Двое мужчин прошли мимо забора, и Яков кивнул им. Оба были нарядно одеты, у каждого в одной руке портфель, в другой — пластиковая сумка с покупками. Они посмотрели на нас и слаженно поклонились.