Эсав - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь, когда ревность уничтожила остатки его сбережений и здравомыслия, молодым пришлось переселиться на Вдовью Окраину. Это был двор для бедняков, где полы в комнатах вечно покрыты пылью, мусором и голубиным пометом и где кишмя кишели хитрющие крысы и коты, которые наловчились открывать замки и с отчаянья воровали даже картошку. Комнаты были сырые и темные, а питьевая вода в облицованном водоеме была мутной от грязи, сочившейся сквозь трещины в стенках. В центре двора рос большой тополь, одичалые корни которого уже поднимали плитки полов в нижнем этаже, и горемычные женщины собирались вокруг него посплетничать по-соседски. Здесь они процеживали через пеленки воду из водоема, взвизгивая при виде красных и влажных канализационных червей, извивающихся на белизне ткани.
Зимой Мириам варила сахлев[81]и прокаливала собранные летом арбузные семечки. Весной она готовили хамле-мелане[82], а в тяжелые хамсины[83]мая и июля, когда на улицах появлялись продавцы напитков с колотым льдом и анисовых сладостей, она делала пепитаду, освежающее и утоляющее жажду питье из дынных семечек, и они с Элиягу продавали его прохожим.
Элиягу любил детей, которые собирались вокруг лотка с возбужденными лицами и зажатыми в руках медяками. Они были маленькими и не знали Элиягу в дни его величия, но им нравился этот потрепанный, грязный человек, не перестававший терзать свой мозг фантазиями, которые уже выжгли остатки волос на его голове. Он наливал им питье, загадывал им загадки с четырьмя неизвестными и рифмовал для них изречения и пословицы, но его улыбка оставалась испуганной, а глаза не переставали бегать в глазницах. Он всегда возвращался домой побитый и израненный, потому что прохожие кололи его сзади иголками и подносили зажженные спички к мочкам его ушей, желая убедиться в достоверности рассказов о его болезни.
В то время он стал еще более взыскателен к самому себе и ввел по отношению к грудям Мириам правило «только видеть», в силу чего ночи их любви стали исступленными и возбуждающими. Год спустя у них родился первенец, унаследовавший черты лица и умные глаза отца и деда и получивший имя Саломо Ихезкель Саломо. Это был живой и любознательный ребенок, и по ночам они с отцом кричали в два голоса — голода и боли, потому что младенец тоже тянулся к материнским грудям, а отец пытался его отстранить.
К этому времени несчастный ревнивец окончательно превратился в развалину и на его теле уже не оставалось ни одного живого места. Язык, который он продолжал бессознательно прикусывать, в конце концов раздвоился, как у змеи, руки и ноги распухли в местах переломов, о существовании которых он и не подозревал, гнилые зубы отравили его кровь, глаза, не ощущавшие попадавших в них инородных тел, превратились в ямы красного гноя. Доктор Бартон многократно предупреждал его и давал лекарства, но Элиягу, даром что был уже совершенно безумен, не потерял ни грана своей прозрачной монастирской логики. Бритвенная острота его самоанализа легко одолела лекарства, которые дал ему врач, ибо они, как и вся медицинская наука, основывались на предположении, что все люди похожи друг на друга, а Элиягу, на примере собственного тела и тела своей жены, видел, что это не так.
Теперь лишь одно препятствие отделяло Элиягу Саломо от полного и самозабвенного подчинения чувству ревности, и этим препятствием была его одержимость регистрацией солнечных восходов. С того дня, когда ему исполнилось тринадцать лет, он каждый день поднимался с рассветом на Сторожевую гору, чтобы зафиксировать точное время восхода. Он собирался продолжать эти наблюдения в течение сорока девяти лет подряд, свести полученные данные в таблицы и изучить по ним цикличность Солнца и времени. Но с тех пор, как он открыл и взлелеял предательский нрав своей жены, он больше не решался взбираться на Сторожевую гору, оставляя жену одну дома в опасное время третьей стражи, самое темное и пленительное из всех времен ночи. Он пытался уговорить ее подыматься на гору вместе, но Мириам отказалась, и ее наивный на первый взгляд довод: мол, кабы люди обязаны были просыпаться с петухами, Господь создал бы их с гребешками — лишь утроил его подозрения и искривил уголки его губ в горькой усмешке.
Он написал Сальваторе Бенинтенди и попросил у него взаймы, чтобы купить два больших зеркала. Итальянец удивился. В Александрии такие зеркала обычно вделывали в стены номеров в публичных домах, чтобы до бесконечности умножать наслаждение клиентов. Он примчался, и порасспросил Элиягу, и, когда тот поделился своим планом, сказал, что ему, «как любителю мужчин и фильмов», отвратительна готовность друга понапрасну искалечить себе жизнь ради «двух распухших жировиков, каких во Вселенной миллионы».
— Да знаешь ли ты, сколько новых грудей каждый год вступает в наш мир?! — воскликнул он.
Но Элиягу только улыбнулся печально и сказал, что выпуклости других женщин для него не существуют, и, если бы Бенинтенди дал себе труд поразмыслить в подлинно кинематографическом духе, он тоже пришел бы к выводу, что эти выпуклости не существуют вообще и что во всем мире нет никаких иных грудей, кроме грудей Мириам, а все остальные — всего лишь их отражения, копии, реконструкции, воспоминания, миражи и предвосхищения, что, вообще говоря, могло бы привести к пониманию циклической природы времени, но сейчас ему некогда заниматься этой весьма незначительной темой.
— Груди — это не более чем клишированная плоть! — вскричал Сальваторе Бенинтенде, намереваясь раз и навсегда разъяснить Элиягу, что все люди одинаковы. В этом единообразии есть, конечно, нечто печальное, но оно необходимо, и врачи, проститутки, служители всех культов и портные весьма достойно на нем зарабатывают. — На этом подобии держится всё — торговля, кино, искусство, вера. Всё! — кричал он упрямо и вопрошал, как иначе могло бы такое множество людей кормиться, вкладывая волосы, предсказания и их копии в тряпичные мешочки или проецируя миражи на белую простыню.
Элиягу терпеливо ждал, ничего не отвечая, потому что знал, что спорить с безумцем — пустая трата времени. Но Бенинтенди, схватив его за плечи, объявил, что груди — это «инфантильные органы», которые присоединяются к уже существующему телу, и потому они моложе и глупее других органов и никогда не могут достичь их уровня.
— У двадцатилетней женщины, — тряс он своего друга, — груди не старше шести-семи лет! Два младенца! Ты когда-нибудь задумывался над этим?!
Однако в конце концов Мириам удалось убедить киномеханика одолжить деньги ее мужу, и Элиягу нанял двух арабских мальчишек, вручил им купленные зеркала и послал на гору. Один из них стоял возле башни немецкого госпиталя и в тот момент, когда солнце поднималось над Моавскими горами, ловил своим зеркалом лучи восхода и посылал на зеркало второго. Тот стоял возле церкви Марии Магдалины и оттуда направлял слепящий луч прямиком в Еврейский квартал, где сам Элиягу, сидя подле окна и левой рукой затеняя глаза, а в правой держа дневник наблюдений, одним глазом следил за горой, а другим с опаской поглядывал на спящую Мириам.