Падение кумиров - Фридрих Вильгельм Ницше
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
369
О сочетании двух начал. Не следует ли нам, художникам, признаться себе в том, что в нас живет глубокое противоречие, непостижимое противостояние двух начал – вкуса и творческой силы, каждое из которых отстаивает свои права и развивается своим путем, – я хочу сказать, что у каждого из них свои времена и сроки старости, юности, зрелости, бессилия и дряхлости? Представим себе, скажем, музыканта, который всю жизнь создавал произведения, которые претили вкусу, пристрастиям, привычкам чуткого слушателя, поселившегося в его сердце: ему и вовсе незачем знать об этом противоречии! Но как показывает печальный опыт, основывающийся на многочисленных (как это ни досадно) наблюдениях, вкус легко выходит из-под власти творческой силы, диктующей свои правила, и это нисколько не сковывает ее и не препятствует ее самовыражению; но может быть совсем иначе, – и вот на это я хотел бы обратить внимание художников. Тот, кто постоянно занят творчеством, кто в муках производит на свет Божий свои творения, в ком пробуждается «материнское» начало, в высоком смысле этого слова, заставляющее его денно и нощно неустанно думать только о беременности и родах своего духа, тот, у кого нет времени на размышления о себе, о своем творчестве, на сопоставления, тот, кого нисколько не заботит, что происходит с его вкусом, – он не развивает его, а просто забывает, оставляет на произвол судьбы – пусть себе хоть стоит, хоть лежит, хоть падает, – в конце концов, быть может, такой художник начнет творить произведения, до которых ему с его суждениями уже никогда не дорасти: вот почему он несет такую околесицу о них и о себе – причем он так не только говорит, но и думает. Мне представляется, что плодовитым художникам подобные отношения нисколько не мешают, – ведь какие родители знают хорошо своих детей? – и это, если взять более масштабный пример, можно отнести даже ко всему греческому искусству: оно никогда не «ведало», что творило…
370
Что такое романтика? Быть может, кое-кто еще помнит – по крайней мере, среди моих друзей найдутся те, кто не забыл, – с каким энтузиазмом я поначалу относился к современному миру, как непростительно я заблуждался, безмерно преувеличивая его ценность, а главное – с какой надеждой я взирал на него. Я полагал – непонятно, на чем основываясь, – что философский пессимизм девятнадцатого века есть признак более могучей мысли, более дерзновенной отваги, более полнокровной жизни, чем это было свойственно веку восемнадцатому, веку Юма, Канта, Кондильяка и сенсуалистов; оттого трагический путь познания казался мне особой роскошью нашей культуры, самым великолепным, благородным, дерзким видом расточительства, роскошью, которая, однако, позволительна там, где есть несметные богатства. Подобным же образом я воспринимал и немецкую музыку – как проявление дионисийской мощи немецкой души: в ней слышался мне гул землетрясения, когда могучая, веками сдерживаемая первородная сила вырывается на волю из-под спуда, сметая все на своем пути, сотрясая до самых основ все то, что именуется культурой. Сейчас мне совершенно ясно, что тогда я не заметил главного, того, что составляет сущность немецкого пессимизма, равно как и немецкой музыки, – романтики. Что такое романтика? Всякое искусство, всякую философию можно рассматривать как самое простое целительное средство, полезное для всякой жизни, в муках пробивающей себе дорогу, ибо и то и другое невозможно без страдания и страдальцев. Но существует два вида страдальцев: одни страдают от переизбытка жизненных сил, им нужно дионисическое искусство, равно как и трагическое видение и понимание жизни, – другие страдают от недостатка жизненных сил, в искусстве и познании они ищут покоя, тишины, штиля, отдохновения от самих себя, но в то же время им нужно опьянять себя и будоражить, оглушать и доводить до исступления. Именно на этой противоречивости желаний последних и зиждется вся романтика искусств и разных путей познания, она же всегда отличала (и отличает по сей день) Шопенгауэра, равно как и Рихарда Вагнера, если приводить примеры наиболее известных и ярких романтиков, которых я раньше понимал неверно, – правда, честно говоря, они все же от этого нисколько не проиграли. В дионисийстве бог и человек, обладая неисчерпаемыми запасами жизненной энергии, могут себе позволить не только спокойно взирать на ужасы и мрачные деяния, но и самим вершить злодейства, без удержу все разрушать, крушить и отрицать, словно им дозволен всякий злой, бессмысленный, неблаговидный поступок, ведь благодаря избытку животворных, живоносных сил они способны любую пустыню обратить в цветущий плодоносный сад. И наоборот, последнему страдальцу, в коем жизненные силы уже почти иссякли, скорее нужны кротость, миролюбивость, благожелательность, как в мыслях, так и в поступках, – и, если можно – совсем другой бог – такой, что стал бы утешением больному, «спасителем», и логика, и отвлеченная ясность бытия – ведь логика успокаивает, вызывает доверие, – короче говоря, ему нужен