В тени Холокоста. Дневник Рении - Рения Шпигель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лещинские, возможно, узнали об этом сразу, но я не уверена. Все, что я помню, это как пряталась в их квартире, отчаянно боясь, что придет гестапо, схватит меня и увезет далеко от моей семьи, от моих защитников, от лучшей подруги. Жизнь становилась все мрачнее, и я безумно скучала по маме. Это была острая боль, как та, что испытывала Рения каждый божий день с 1938 года.
Через неделю пребывания в квартире Лещинских г-н Лещинский сказал, что мне пора уходить.
«Мы пойдем на вокзал», – сказал он.
Я не спрашивала, почему. Я просто надела то самое розовое платье, в котором была, когда уходила от бабушки с дедушкой, завернулась в голубое пальто и взяла коробочку для завтрака, куда дедуля засунул монеты. Я помнила его последние слова, его усы, добрую искорку в глазах и думала, что же он чувствовал, когда отдавал ее мне . Он, должно быть, знал, что его жизнь кончена и что жизни двух его внучек тоже могут скоро закончиться.
Не помню, как мы шли на вокзал, не могу вспомнить, где я сидела в поезде – и даже сидела ли я там. Почти восемьдесят лет прошло с тех пор, как я покинула Пшемысль, через мой мозг прошло столько запахов, картин, встреч и разговоров, что иногда их трудно различить. К тому же я никогда не возвращалась в город моих бабушки с дедушкой. Я не могу. Просто это для меня связано с чрезмерным волнением.
Нам надо было сделать пересадку в Кракове, и мы с г-ном Лещинским осторожно вышли из поезда. Он крепко держал меня за руку, и мы пошли в направлении нескольких офицеров гестапо в обычном обмундировании со знаками различия на плечах. По бокам у них были немецкие овчарки. В том, чтобы увидеть гестаповцев, не было ничего необычного, особенно в таком месте, как вокзал, но на этот раз все было иначе. У меня не было документов, поэтому было невозможно доказать, что я не еврейка. Если бы г-на Лещинского поймали на том, что он тайно вывозит еврейку, его бы приговорили к смертной казни.
Мы продолжали идти, у меня колотилось сердце. Когда мы подошли ближе, один из немцев взглянул на г-на Лещинского, как будто меня вовсе не заметив, отвернулся к другим офицерам и продолжил разговор. Я выдохнула, когда мы их миновали; а потом ждали, как мне показалось, несколько часов поезда на Варшаву.
Сейчас поезд от Кракова до Варшавы идет около двух с половиной часов. В Польше во время войны это, наверное, занимало вдвое больше времени. Я не помню поездку – что было за окном, спала я или нет, что мне сказал Дзидкин папа. Может быть, я даже не знала, куда еду. Но когда мы прибыли в Варшаву и поезд остановился, я разволновалась больше, чем за всю жизнь. Я была в знакомом городе, где выходила на сцену и читала стихи, когда мне было всего восемь, и все-таки ощущалось, что моя мамочка, с которой я чувствовала себя в безопасности и которую любила больше всех в мире, была далеко, за тысячу миль.
Когда двери поезда открылись, я взяла свою коробочку и огляделась. На платформе не было ни гестаповцев, ни собак. Вместо этого толпы людей неслись от одного поезда к другому, и, казалось, никто не видит маленькую девочку в тонком пальто с крошечной коробочкой для завтрака. Но кто-то видел. Когда мы с г-ном Лещинским шли по платформе, молодой человек в повседневной одежде выступил вперед и, подняв руку, остановил нас.
«Ты сюда приехал с еврейским ребенком? – завопил он. – Я тебя сдаю!»
Г-н Лещинский обнял меня, притянул к себе, двигаясь к этому человеку, возвышаясь над ним.
«Пошел к черту, а если не уйдешь, я тебя убью здесь на месте», – сказал он.
Последовало, как показалось, минут пять в молчании, но г-н Лещинский не двигался. Он просто стоял, один раз взглянув вниз, чтобы убедиться, что я в порядке. Человек смотрел на него еще немного, потом повернулся и убежал. Я не знаю, кто это был. Не знаю, как и почему он решил, что я еврейка. Я только помню, что мы с г-ном Лещинским сошли с платформы и вышли из вокзала на оживленные улицы Варшавы, моего прежнего дома, который так сильно изменился.
Г-н Лещинский отвел меня прямо к маминым друзьям по фамилии Береда. Они жили в симпатичном здании на улице Оссолинского, рядом с городским парком Саксонский сад. Я раньше никогда не видела ни г-на, ни г-жу Береда, так что их улыбающиеся лица со следами слез были пугающими и незнакомыми. Я не доверяла никому. Но вдруг я увидела лицо, которое постоянно появлялось в моих мыслях и мечтах, и я почувствовала, как у меня внутри взорвалась тоска, которую я испытывала много месяцев. Я бросила свою коробочку и, рыдая, упала на руки к мамочке. У меня разрывалось сердце, потому что я знала, что переживаю то, чего не испытает моя сестра.
Мама, возможно, узнала от Лещинского о том, что Рения погибла, но мне не говорила, пока не удостоверилась неделями позже. При помощи и в сопровождении мужа племянницы г-жи Береда – венгерского аристократа фон Андерле – она выправила себе документы и отправилась в долгое путешествие в Пшемысль. Эта поездка на поезде была, должно быть, самой тяжелой в жизни моей бедной мамочки, вопреки всему надеявшейся, что ее старшая дочь, может быть, жива, но в глубине души знавшей страшную правду.
Она не пошла в заброшенную квартиру, где жили ее родители, так что она не увидела, что там уже нет пианино и что в буфете в гостиной нет посуды и серебра. Она не увидела пустого стола, за которым ее отец обычно подписывал все контракты. Но когда она была в Пшемысле, кто-то дал ей маленький амулет – тот самый, что обычно носила Рения. Думаю, после этого мама приняла то, что моей сестры действительно больше нет на свете.
Мама вернулась в Варшаву и забрала меня из монастыря, где я временно жила. Мы вместе поехали на троллейбусе туда, где она снимала комнату, в Золыбуш – очень симпатичный пригород Варшавы. За следующие несколько недель, благодаря связям г-жи Береда, мне выправили документы с новыми данными, и меня крестил тот же священник, который крестил маму. Вот так я стала католичкой с новым днем рождения и новым именем – Эльзбета Лещинска. Так исчезла польская Ширли Темпл.
Хотя мы с мамой жили за пределами гетто под видом польских католичек, мы все равно каждый день видели и ощущали войну. Поскольку мама работала, я в течение недели жила и училась в монастырской школе, а на выходные она забирала меня домой. По воскресеньям мы ходили в церковь, осваивая религию, которая спасла нам жизнь. В церковь и обратно мы ездили на троллейбусе, совсем так же, как мама в рабочие дни. Во время войны салоны троллейбусов были в середине разделены на две части, впереди сидели немцы. Поляки сзади.
Однажды после церкви мы собирались на обед в дом начальника мамы по фамилии Косиньский. Мама работала в гостинице «Европейская» заместителем директора. Мы ехали в троллейбусе, удобно сидели сзади. Он затормозил, потом остановился, как раз у высоких стен варшавского гетто. Там стоял немецкий военный грузовик с не заглушенным двигателем. Вдруг пассажирская дверь грузовика открылась, вышел нацистский солдат и подошел к троллейбусу. Он был вооружен.
«Всем выйти! – закричал он по-немецки. – Немцы в эту сторону, поляки – в эту. Выйти!»
Мама схватила меня за руку. В это время происходило то, что мы называли «лапанка», что означает «облава». Облавы устраивали с тех пор, как немцы впервые оккупировали Польшу в 1939 году. Людей высаживали, например, из троллейбуса, как нас, делили на группы, заталкивали одну группу в кузов грузовика и отправляли в трудовой лагерь. Попавшиеся должны были помогать военным действиям Германии – копать, расчищать, мостить дороги, работать на заводе, терпеть избиения, голодать, и для многих это заканчивалось смертью. Я это видела в Пшемысле, а мама – в Варшаве. В этом не было ничего нового. Но моя мама не собиралась терять еще одного ребенка.