Семь клинков во мраке - Сэм Сайкс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только когда на лице Кэврика вновь отразился страх, мой собственный страх наконец затопило гневом. И следом вспыхнул горячий, словно кровь, стучащая в висках, Какофония у меня на бедре.
– Потому что правосудие существует не для жертвы, верно? Не для девчонки, рыдающей каждую ночь, не для мальчишки, хоронящего отца. А для душегуба, для судьи, для говнючил вроде тебя, которым хочется почувствовать себя выше всего этого, мол, прощение убийцы покроет нашу неспособность защитить его жертв. – Я сплюнула на пол. – Человек убивает, и вы лебезите перед ним, вопрошаете, что же пошло не так. Человек умирает, и вы пожимаете плечами, переступая через труп.
– Это не так, – сказал Кэврик.
Вернее, попытался сказать. Его голос утратил уверенность, присущую тому, кто знает истину. Кэврик имел в виду не «это не так», а «это не должно быть так».
– Так, – прорычала я. – Правосудие не теплое и уютное, как тебе кажется. Оно холодное, оно скорое. Если бы ты знал Креша – не рыдающего на земле пацана, а Креша, сука, Бурю, – если бы ты знал, что он творил, ты не стал бы вот так меня бесить.
И тогда Кэврик посмотрел на меня. Без огня. Без пустоты. Без мягкости. Взглядом, к которому я совсем не привыкла. А когда Кэврик заговорил, его голос было больно слышать:
– Что он тебе сделал?
И тут я поняла, почему мне не нравилось, как он на меня смотрит. Почему мне не нравилось, как на меня смотрит Лиетт. Почему я не хотела, чтобы они спрашивали, думали, знали, отчего я живу так, словно у меня в груди торчит нож.
И я дала им все тот же ответ: ледяное молчание, на которое я не была способна, пока мне не задали этот вопрос. Оно оказалось даже лучше настоящего ответа. У нас есть все эти оперы, говорящие о правде величественными, изысканными словами: крылья, что избавляют нас от оков лжи, свет, что мы источаем во тьме. Но это лишь опера. А не правда. Правда – неуклюжая, злая, выплюнутая сквозь слезы, извинения, обвинения.
Настоящий ответ: я не хотела отвечать.
Настоящий ответ: я не хотела вспоминать то темное место, то свечение, тот голос, шепчущий «мне жаль».
Настоящий ответ: я хотела запомнить улыбку Креша не сверкающим ножом, что навис надо мной, но умолкшим ртом мертвеца на крыше «Усталой матери».
Настоящий ответ: я не хотела произносить слова, которые напомнят мне, как тяжело носить эти шрамы и как сильно они болят холодными ночами.
– Не волнуйся обо мне, – ответила я негромко, как будто искренне. – Не волнуйся о том, что он сделал, что сделали все они. А о том, что они намереваются сделать. О том, что увидел в Старковой Блажи, о том, что случится с сотней, с тысячей других женщин, детей, мужчин, если я не остановлю тех, кого должна остановить.
А вот это… это прозвучало неплохо. Совсем не неуклюже. Сама изысканность. Какой обычно и бывает ложь. Правда – мерзкая штука, посаженная в благодатную почву, растущая, не подвластная никому.
Но ложь?.. Ложь искусно сплетается. Ее добывают из тьмы, выковывают, оттачивают до совершенства. Ложь превосходна. Люди ее обожают.
Поэтому мы так любим оперы.
В этом и заключается ложь. Можно закалить ее крепче некуда, отшлифовать до блеска, отточить так, что она разрежет и камень, но метнет ее все равно твоя рука. И всякий раз ты рискуешь промазать.
А я? Ну, я хороший стрелок.
Но не настолько.
До Империума была Империя.
До Революции была кучка слуг-нолей.
И до Плевел, выжженного адского пейзажа с разрушенными городами, почерневшими равнинами и обращенными в пепел поселениями, было наипрекраснейшее место в Шраме.
Ты, разумеется, знаешь историю. Чуть больше поколения назад Безумный Император уверился, что за океаном лежит земля, и незадолго до того, как его свергла собственная дочь, получил подтверждение. Империя открыла Шрам, и было решено, что ей надлежит взять более высокопарное название – Империум.
Император отправил своих прислужников-нолей осваивать эту землю. Ноли обнаружили севериум и Реликвии. Севериум стал основой их оружия и машин. А потом, когда на берега Шрама высадился Империум со своими магами, их ждал уже не легион слуг. Их ждала Революция.
До тебя доходили все россказни о том, что стряслось потом. Битвы, войны, обагрившая землю кровь.
Но никто никогда не упоминает о ее красоте.
В те времена ее называли Эданиа Алькари – или Лазурная Надежда по-староимперски.
Среди пустошей и тенистых лесов Шрама она была первозданным раем. Холмистые луга, по которым бродили исполинские звери и стаи длинноногих птиц. Бурливые потоки великих рек, синими шрамами прорезающие скалистые горы. Глубокие пещеры с избытком руды, зеленые леса, полные древесины и дичи.
Горстку нолей и имперцев, которым удалось возвести на этой земле города, называют истинными счастливцами.
Ну, и, разумеется, ты знаешь, что стряслось потом.
Луга перепахали революционные танки и обратила в прах имперская магия. Зверей забрали на военные нужды, птицы пошли в пищу. Имперцы обратили реки в лед в попытке взять революционеров измором. Революционеры взорвали пещеры и шахты, чтобы лишить имперцев ресурсов. Леса выжгли до обугленных остовов, равнины обратились в пыль, а выстроенные на них города… эти удивительные чудеса технологии и магии…
Что ж, они стали Плевелами.
Скелетами старого мира. Трупом покоя, просуществовавшего несколько мимолетных мгновений, пока ноли знали свое место, а имперцы верили, что никто не в состоянии бросить им вызов. Колоссальный монумент войны, что подарила Шраму его название.
Одни взирают на Плевелы ошеломленно, в благоговейном страхе, тщетно гадая, каким же был мир в тот краткий миг гармонии. Другие смотрят на них, ощущая безмерную печаль, сплетенную с отчаянием, что города можно столь легко, столь безвозвратно уничтожить.
А я?
Я в тот момент разговаривала с куском металла в своих руках.
Конгениальность вернулась с утра пораньше, когда дождь уже прекратился и грязь затвердела достаточно, чтобы по ней можно было двигаться. Бóльшую часть дня мы уверенно перли вдоль Йентали, пока развилка не увела нас дальше на север, вглубь Плевел. А это, как выяснилось, тьма времени для того, чтобы испытать страх, трепет, печаль и, наконец, то чувство, что теперь растекалось у меня по венам.
Долгие часы в дребезжащем по округе Вепре обратили все эмоции в мутную подрагивающую мешанину ужаса и горя. С каждым прерывистым вдохом они лились по горлу в сердце, а оттуда вниз, к ладоням. И он пил их с ладоней. Латунь Какофонии, казалось, гудела собственной жизнью, улавливая каждую каплю этого ужаса, глотая его с ухмылкой, что неизменно становилась шире.
Это, конечно, бред. Он ведь просто револьвер.