Мне 40 лет - Мария Арбатова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зачем ты напялила свой дурацкий халат? Она никогда не простит тебе! Что, некому было его показать? Теперь и это министерство не купит ни одной твоей пьесы! — ругал меня приятель. И действительно, даже после эмиграции Агаповой министерство оплачивало мне только пьесы, уже поставленные каким-нибудь театром, регулярно покупая бог знает какую макулатуру бог знает у кого.
Был ещё один семинар, на который меня не хотели. Хозяйкой его была дама, которую звали, скажем, Нона Оликова. Я почему-то вызывала у неё стойкую неприязнь. После того, как был объявлен официальный конкурс пьес на этот семинар, я отдала пьесу «Семинар у моря» и получила две отрицательные рецензии. А в Щёлыково поехали графоманы графомановичи. На следующий год я подала на этот же конкурс пьесу «Алексеев и тени». А когда позвонила по поводу результатов, Нона Оликова объявила, что на меня снова две отрицательные рецензии, поскольку и эта пьеса ниже уровня, обсуждаемого на семинаре. Я спросила фамилии рецензентов, Нона Оликова назвала Римму Кречетову и Вячеслава Долгачёва. Римма Кречетова была её подружкой и, понятно, могла написать любую рецензию, но с Долгачёвым она накололась, просто не могла знать, что года три назад Долгачёв хотел ставить именно эту пьесу.
— Я не верю, что Долгачёв написал отрицательную рецензию! — сказала я. — Я завтра приду, и вы мне её покажете.
— Мы не показываем рецензии авторам, — нервно сказала Нона Оликова.
— Тогда я устрою вам очную ставку с Долгачёвым, — не унималась я. Мне уже было наплевать на семинар, я пошла на принцип.
— Хорошо, я покажу вам рецензию, — сказала Нона Оликова утробным голосом.
На следующий день я нарисовалась на пороге её кабинета. Она подчёркнуто холодно поздоровалась, достала папку с рецензиями, начала листать, потом художественно заахала.
— Я, право, не знаю, такого никогда не было, но рецензия вырвана с корнём, — и она показала ошмётки бумажного листа, оставшиеся в скоросшивателе.
Тут уж я психанула по полной программе, позвонила Александру Галину, который был председателем совета этого конкурса и потребовала независимой экспертизы. Галин удивился звонку, мы были не знакомы.
— Это Арбатова, которая написала «Викторию Васильеву»? — спросил он.
— Да. Но мои следующие пьесы объявляются не достойными вашего вшивого семинара, — настаивала я.
— Вы, наверное, очень молодая, раз воюете с Ноной Оликовой. Вся наша российская культура — это дряблый забор, как Нона Оликова, с ней нельзя воевать, её надо перешагивать и идти дальше. Послушайтесь меня, ничего не выясняйте. Если вы действительно сами написали «Викторию Васильеву», то пройдёт несколько лет, вы станете известны, и вам станет смешно, что когда-то чувствовали себя обиженной Ноной Оликовой.
И оказался прав. Потом мы встретились в ЦДЛ, он прочитал мои новые пьесы и сказал:
— У вас есть очень большой недостаток, в пьесах видно, как много книг вы прочитали. А живёте вы в хамской стране, и театр надо делать для хама. Хотите, я вычеркну всё лишнее, и завтра вы станете самым кассовым автором? — хихикнул он.
— А хотите, я сделаю ваши пьесы интеллектуальными? — хихикнула я.
— И на что я тогда буду жить? — спросил самый ставящийся драматург.
Драматурга от остальных писателей отличает избыточное умение структурировать действительность. Я чётко строила пьесы, но в целом сознание было субъективно-идеалистическим, и я совершенно не понимала, как это в ту секунду, когда я жарю детям оладьи, кто-то может кого-то убивать, награждать, целовать, хоронить, рожать и т. д. в других точках пространства. Нормального человека это не волнует, но, поскольку я ощущаю мир как хорошо поставленный спектакль, мне не хватает зрения для охвата всей сцены. В молодости у меня на стенке висела историческая хронология из ротапринтного Льва Гумилева в четырёх столбиках: Европа, Ближний Восток, Средний Восток, Китай. Созерцание её доставляло мне почти физиологическое наслаждение. Это был такой синопсис пьесы для одновременной игры на четырёх площадках. Например, конец первого акта: одновременно играется упадок Рима, победа персов над парфянами, установление в Иране зороастризма, великая засуха в степях Евразии, объединение Китая династией Цзинь и распространение буддизма. Это казалось мне невероятно сценичным, но залавливало мозги объёмом и масштабом.
За поиском универсальной структуры я, видимо, и потащилась на философский факультет, но он не помог. И вот, шаг за шагом от гумилёвской теории пассионарности к буддизму, от него к тантрическому сексу, а от него к астрологии, я нарыла себе, наконец, способ структурирования. Я обучалась астрологии у нескольких экзотических персонажей и двух серьёзных.
Первый из серьёзных, художник-буддолог Игорь Антонов, открывший астрологический код Москвы, помог мне структурировать собственный город, в котором я при своей топографической дебильности ориентировалась, как пловец без компаса в Атлантическом океане. Я патологически не могла нанизать на память схемы метро и кровеносную систему улиц до того, как Антонов нарисовал код. До сих пор я иногда пугаю водителей, автоматически отвечая на вопрос «Как поедем?»: «Пересечём Весы, Скорпиона и Стрельца по кольцу, и мы в Козероге».
Половине делового и социального успеха я, несомненно, обязана астрологической грамотности. И автоматически дифференцирую людей, дни недели и сектора Москвы по давно заученным таблицам. Влюбившись с первого взгляда в своего второго мужа, я в первую же встречу вытащила из него точную дату рождения и расслабилась, поняв, что мы идеальная пара.
Второй мой учитель, эмигрировавший Александр Вайсберг, проводил ещё в застой подпольный семинар на Веркиной квартире. Он давал слишком много цифр и математических технологий, но то, что плавало сверху, составляло объём знаний, с которым можно было работать на интуитивном уровне. Так что я хорошо ориентируюсь в пропорциях влияния планет на внешность и поведение человека, на совместимость и болезни.
К психоанализу я тоже подступалась осторожно и медленно. Конспектировала книги, разбирала чужие судьбы. Мне было хорошо понятно фрейдовское: «В случае, когда требования цивилизации превышают по своей силе способность индивида к сублимации, появляются преступники или невротики».
По своей драматургической специальности я вижу дырки в человеческой голове и биографии до того, как сталкиваюсь с результатами тестов, снами и оговорками. Жизнь заставляет всё время давать психологические консультации, и самое трудное в этой работе — чувствовать уровень, на который можно отпускать руку, чтобы пациент, падая и спотыкаясь, учился идти самостоятельно. Для этого нужен какой-то абсолютный слух, мне не всегда хватает его, мешают опекающие качества. И, зная за собой эту сторону профнепригодности, я стараюсь чисто режиссёрски воткнуть человека в его драматический сюжет, что всё-таки больше напоминает арт-терапию, чем психоанализ.
Психоанализ не обещает счастья, он обещает свободу. Он не решает проблемы, а распутывает их, подталкивая к решению. А далеко не все пациенты считают ясность и свободу сверхценностями. Работа аналитика подобна деятельности правозащитника — он кропотливо вынимает человека из рабства. А поскольку близкие человека с проблемами часто бывают не готовы принимать его новую степень свободности, работа аналитика становится войной с близкими пациента.