Ключ из желтого металла - Макс Фрай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда очередной мальчишка теряет голову при виде серого хвоста и начинает бегать с воплями: «Волки, волки!» — обычно он говорит правду. Я не одобряю такого поведения, но я им верю. В наших краях полно волков, я вижу их очень часто, да что там, почти всегда, почти везде. Вот и сейчас несколько пар внимательных глаз следят за мной из зарослей. То ли их так много развелось в наших краях, то ли воображение мое разыгралось не на шутку. Не то чтобы я себе не доверяю, просто допускаю возможность, что некоторых волков не видит никто кроме меня. Что, впрочем, не мешает серым хищникам таскать овец, стоит мне отвернуться.
Поэтому я стараюсь не отворачиваться.
Помощь мне не помешала бы, но ждать ее особо неоткуда. Кто видит волков, тот их и гоняет, а значит, это моя работа, я — последняя инстанция. Если смогу — отобьюсь, а не смогу — что ж, наймут нового пастуха. Наверное. А как еще. Всегда находится кто-то, способный разглядеть в зарослях цветущего шиповника волчий хвост.
А когда мне становится совсем невмоготу, потому что волки везде, вы понимаете, абсолютно везде, не только в зарослях за околицей, они бродят по улицам, заходят в дома, даже в моей спальне прячется невидимый пока, но зубастый зверь, выжидающий удобного момента, чтобы вонзить клыки в беззащитное горло моего сновидения, — я не стану кричать и звать на помощь, это бессмысленно. В такие черные дни я беру в руки перо, пишу на клочке бумаги: «Волки, волки!» — кладу письмо в бутылку, запечатываю ее сургучом и кидаю в море. Если мне очень повезет, кто-нибудь, когда-нибудь, годы спустя, разберет мои каракули и помолится за меня.
Но это — всё.
Я сердито захлопнул книжку. Верный друг Цаплин на сей раз меня подвел, вместо очередной забавной истории выдал унылый монолог, такой же мутный, как растворимый капучино в пластиковом стаканчике — проводник приготовил его, не просыпаясь, даже глаз не открыл, мастер, что тут скажешь.
За окном было пасмурное молочно-белое утро, деревья и придорожные столбы едва просвечивали сквозь плотный, почти непрозрачный туман. Я приник к окну, пялился на однообразный пейзаж, как зачарованный. Это зрелище поглотило меня целиком, я больше не хотел ни спать, ни читать, ни понять, что за херня творилась со мной ночью, ни даже хорошего кофе. Вот за что я люблю поезда — иногда здесь можно стать Тем-Кто-Смотрит, и больше никем.
В конце концов я все-таки задремал — сидя, прижавшись щекой к мутному оконному стеклу. На сей раз обошлось без кошмаров и вообще без сновидений, я просто провалился в теплую, безопасную темноту. Зато проснулся внезапно — от острого, сокрушительного осознания, что я больше ничего не понимаю. И никогда не понимал. Что такое жизнь? Откуда она? Почему? Как это вообще устроено? А я — что? Я — откуда? Я — кто? И куда это все теперь, и как с этим быть?
То есть я не принялся размышлять о смысле бытия, а проснулся от непонимания, как от боли, словно бы судорогой свело, да не ногу, а всего меня и вместе со мной весь мир; все, что есть, что было и что будет, вдруг объединилось и теперь яростно пульсировало от боли, сведенное судорогой.
И еще одновременно я сейчас видел, что такое смерть и как она происходит. Не покой, конечно, это же надо было выдумать — «вечный покой», «покойник». Это когда живое, трепещущее, осознающее раздирают на части, и процесс этот не имеет ни начала, ни конца, наверное, он — вечность. Я видел это как бы боковым зрением, потому что невозможно на такое уставиться и разглядывать. И одновременно еще больше не понимал — что, как, почему, откуда?
От верблюда.
Я снова закрыл глаза и приготовился сойти с ума. Это сейчас казалось мне не только неизбежным итогом, но и наилучшим выходом. Быть живым человеком и не быть при этом сумасшедшим — нереально, невыносимо страшно и больно. Поэтому все вокруг сумасшедшие, и мне пора браться за ум, поскорее с него сходить и никогда больше не возвращаться, а то безобразие, вот уж действительно.
От немедленной реализации этого сценария меня спас вислоусый проводник — постучал в дверь и возвестил: Краков. Я вздрогнул, машинально схватился за полотенце, утер взмокший лоб, потом сообразил, что в купе есть умывальник, и плеснул в лицо пригоршню холодной воды. Пришел в себя, выдохнул, посмотрел в окно. Поезд уже полз вдоль залитого солнцем перрона, где слонялись немногочисленные встречающие.
Я надел куртку, схватил рюкзак и вышел в коридор. Одновременно распахнулась дверь соседнего купе, и оттуда вышел высокий нескладный человек, чью худобу не мог скрыть даже просторный плащ, из рукавов которого, чуть более коротких, чем требовалось, торчали большие костистые кисти рук. Увидев меня, он поспешно отвернулся и почти бегом бросился к выходу, но я успел заметить круглое как блин лицо, сросшиеся брови, впалые щеки и ямочку на подбородке, где-то я уже видел этот диковинный набор, совсем недавно, ну же, ну!
Ах ты господи. Еще бы я не видел. Пан Станислав Грочек, Доктор Чума собственной персоной ехал всю ночь в соседнем купе. Интересные дела, что тут скажешь. Как я его еще в Праге не углядел? Впрочем, он мог прийти раньше или позже, занять место и запереться, как это сделал я сам.
— Пан Станислав! — окликнул я.
Он не обернулся. Втянул голову в плечи и юркнул в тамбур, а оказавшись на перроне, перешел на бег. Это было очень странно. Когда тебя окликнул случайный знакомый, на болтовню с которым не хочется терять время, проще всего сухо кивнуть, еще более сухо извиниться, сославшись на неотложные дела, и идти дальше. Если даже такое усилие кажется излишним, можно вовсе не откликаться, пусть думает, что перепутал. Но убегать — это очень глупо. Взрослые люди так не поступают. Если только… Если только — что?
Формулировать было некогда, но внутренний карман, где лежали документы, бумажник и ключ, я машинально проверил. Все было на месте, но я, повинуясь какому-то дремучему охотничьему инстинкту, бросился следом за Грочеком. Зачем он мне нужен, я сам не понимал. Догнать, остановить и заставить поздороваться? Ну вот разве что.
Впрочем, отсутствие внятной концепции совершенно не помешало мне развить неплохую скорость. Пан Станислав не мог со мной тягаться, я настиг его в несколько прыжков. Ухватил за плечо, требовательно развернул к себе и очень громко сказал: «Добре рано, пан Станислав», исчерпав, таким образом, добрую треть своего скудного словарного запаса.
В его круглых светло-зеленых глазах не было ничего, кроме неприкрытого, отчаянного ужаса. Я так удивился, что немедленно его отпустил. Пан Грочек заверещал, как раненый заяц, потом понял, что я его больше не держу, и пустился наутек.
Псих, неуверенно подумал я. Просто сумасшедший. Тоже мне Доктор Чума.
— У пана проблемы? — вежливо осведомился толстый полицейский. Он как-то незаметно материализовался за моим левым плечом и теперь нежно, как отец, ведущий к алтарю любимую дочь, придерживал меня за локоть.
Я вздохнул, заранее предвкушая грядущие переговоры. С польским языком у меня своеобразные отношения. Я его понимаю — легко, на слух, даже если не разбираю какие-то отдельные слова, общий смысл высказывания улавливаю верно. Но когда я начинаю говорить на языке, который кажется мне польским, поляки приходят в смятение. Поэтому лучше и не начинать. Тем более с представителем власти.