Божок на бис - Катлин Мёрри
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лавка “Мясники Суини” исчезает, и я вновь в комнате с Летти. Она трет и трет мне деревянную черепушку, выманивает оттуда правду. Пока натирает да бормочет слова свои, показывает мне разное, что мне надо увидеть, где побывать.
Вот она в комнатенке на задах старого дома в Глене. Окошко в дальней стене впускает немного яркого света осеннего утра. За окном дерево, ветка стучит в стекло; беззаботный звук, сообщает он тебе, что и ветер, и весь мир продолжатся своим чередом, несмотря ни на что. Несмотря на козни и нечистые дела, творящиеся в этих стенах.
Сильные мира сего были сыты по горло Летти и ее постоянной беременностью. Они решили покончить со всем этим, вернуть себе власть над ее телом. “Самый продолжительный спектакль в городе, – говорит доктор Уильямз брату Бенедикту, – должен завершиться”.
Какой уж там яд он ее заставляет принять, неведомо, но всего через несколько минут утробу ее сотрясают схватки и все тело скручивает тошнотой и болью. В конце концов последняя струйка рвоты вытекает из уголка ее рта, и тут она чувствует: крошечный поток, беззвучный “ух” обретает жизнь. Ничего зримого, но я улавливаю его так же, как она сама. Воздух, крохотный пых воздуха. Летти позволяет себе облегченно вздохнуть. Лежит на постели неподвижно, как смерть, дыхание возвращается к обычному ритму. Ее оставляют одну, чтоб привела себя в порядок. Как они и ожидали, вышло из нее – в глазах тех, кто упивался зрелищем ее потуг, – ровным счетом ничто. И по-своему правы, однако ох как заблуждаются насчет того, что тем все и кончится. Это было только начало.
Она обделалась; придется стирать белье, прежде чем ее отведут в кабинет к брату Бенедикту на покаяние. Даже фантомной беременности – как ее по-медицински именует доктор Уильямз – достаточно, чтоб отметить тебя как тело, в коем бродят желания и своеволие, и телу этому, как ни поверни, не откажешь.
Шатко пробирается она с тюком белья в прачечную. Стоит ей остановиться у ближайшего рукомойника, чей-то голос велит ей: “Ступай к уличному крану”. Еще несколько шагов – на улицу, в холод. Но, увидев отражение своего лица в сливном ведре, она примечает перемену. Она теперь не одна: что-то смотрит за тем, как она смотрит на себя. Лицо ее искривляется в изгибе ведра, оно улыбается радушно, шлет в воздух поцелуй. Что-то убежало от их насмешек, ускользнуло и воссоединилось с привольным воздухом. Все так, но ребенка ей не подержать никогда – как не понянчить нежный ветерок, не запеленать воющую бурю, – но Летти знает что знает. И знание это оседает в ней.
Ничего отныне ей не мило, а только гулять по Серпантину при всякой возможности. По той аллее деревьев она проходит тысячу марафонских дистанций, а то и больше, повертывает у пограничной стены и шагает обратно. Вот она там, и ветер так силен, что может обломить ветку Летти прямо на голову. Порыв перебрасывает через стену вывернутый наизнанку зонтик и несет его в пасть старому дубу. Яркие краски ткани и сила ветра наполняют Летти радостью, пусть по хрупкому ее костяку и лупит со всех сторон. У нее сложилась эта привычка – надувать щеки и выпускать воздух. Вновь и вновь надувает она щеки и выпускает воздух, покуда не закружится голова. С легкою головою, и сама легкая всего на миг-другой, словно этот ветер, и всякий ветер, и все ветра, и шторма, и ураганы теперь часть ее, пройдут сквозь нее, и ни единый волос не упадет с ее головы.
Вот почему у нее отобрали имя. Прозвали ее Пыхой.
А сейчас – немного ее истории, и моей, и ветра. В тот самый день моей женитьбы на Матери, когда я прилаживал в кухне галстук, радио сообщило: “Четверо – вдова, две ее дочери и внучка – погибли в результате урагана: дерево свалилось на их автомобиль… пятнадцать человек ранено, один серьезно…”, – и что-то во мне постигло – так, как постигаешь, не ведая. И теперь я знаю: Летти родила ребенка-фантома. Ветер, отраду себе, но в то же время преисполненный невозможной ярости. Так оно и есть: затыкайте людям рот, задавливайте их – и взрастите беду. Видал я разные хвори, то, как люди закупоривают в себе всякое. Ничего хорошего для организма в этом нет.
Из всех времен, в какие можно вернуться, я возвращаюсь сюда, где встречаются постижение и непостижимое. Мы с Летти и ее дитя. Наше дитя, каким она его зачала. Ветер. Пусть и невещественный, как сам воздух, которым мы дышим. Но хоть и так, он свободен, свободен вечно и всюду.
Пусть разошлись мы очень далеко,
Не грежу ни о чем, лишь о тебе…
По Серпантину
Солнце льется из-за деревьев, как на религиозных плакатах – такие раньше вешали в школьном коридоре. Чтоб заставить думать о Боге, но не в лоб. Выхожу на тропу, едва не падаю, споткнувшись о здоровенный корень. За деревом приятный плоский пятачок, вот я на минутку и усаживаюсь. А потом и ложусь. Глядеть в древесную крону – оно расслабляет, чуть ли не гипнотизирует.
Когда смотришь кино, вечно у них внятный конец. Даже если герой погибает, он отдал свою жизнь за всякое важное. Все осмысленно. Одно ведет к другому, пока не приведет к концовке; так устроены все байки. По сравнению с ними вот это все – чума. В некотором смысле я огреб больше, чем заказывал, но у меня такое чувство, будто я теперь знаю меньше, чем когда начинал. Всегда считал, что история – это факты, которые тебя ждут, стоит только заинтересоваться как следует, чтоб их поискать. Но жизнь Летти целиком невидима, стерта. Я никогда не узнаю, был ли у нее ребенок. Никогда не узнаю, как Батя со всем этим соотносился. Придется двигаться дальше уж как есть.
Мелочи о Летти плавают у меня в уме, перемешиваются между собой. Как все у нее задом наперед; может, когда она говорила “сестра”, имела в виду брата? Или монахинь каких-нибудь имела в виду. Она выдавала целыми списками названия цветов и молитвы, пела обрывки песен. Голосом пониже говорила: “Я