Остров пропавших деревьев - Элиф Шафак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь миссис Уолкотт оказалась возле Ады, пытаясь что-то сказать. Ада чувствовала пальцы учительницы на своем плече и понимала, что та ей что-то говорит, но не могла разобрать слов, так как продолжала кричать. Прошло пятнадцать секунд. Восемнадцать, двадцать, двадцать три…
Голос Ады стал ковром-самолетом, который поднял ее высоко-высоко и отнес к потолку. Она точно плыла по воздуху и смотрела на класс с высоты. У нее возникло стойкое ощущение, будто она не парит, а находится где-то снаружи. Будто, покинув свою телесную оболочку, она больше не является частью ни этого момента, ни этого мира.
Ада вспомнила проповедь, которую однажды слышала то ли в церкви, то ли в мечети, поскольку на разных этапах своего детства она посещала оба заведения, хотя и недолго. Когда душа покидает тело, она возносится к Небесам и на пути туда останавливается, чтобы посмотреть на все, что лежит внизу, – безучастная, невозмутимая, нетронутая болью. Кто это сказал? Епископ Василиос или имам Махмуд? Иконы в серебряных окладах, свечи из пчелиного воска, лики святых и апостолов, архангел Гавриил с одним раскрытым крылом, а другим – сложенным за спиной, православная Библия с загнутыми страницами и замусоленным корешком… Шелковые молитвенные коврики, янтарные четки, сборник хадисов, потрепанный томик Исламского сонника, толкующего каждый сон и каждый ночной кошмар… Оба священнослужителя пытались уговорить Аду выбрать их религию, встать на их сторону. И ей стало казаться, что в результате она выбрала пустоту. Ничто. Невесомую раковину, которая по-прежнему укрывала ее, Аду, отделяя от остальных. И все же, продолжая кричать в последний час последнего учебного дня, она вышла за пределы своего чувственного опыта, словно ее не ограничивало – и никогда не ограничивало – собственное тело.
Прошло тридцать секунд. Целая вечность.
Голос Ады слегка надломился, однако по-прежнему звенел в воздухе. Было нечто унизительное и одновременно завораживающее в том, чтобы слышать собственный крик – надрывный, бесконтрольный, несдержанный, безбашенный, – неукротимый порыв, рвущийся прямо из темных глубин. А еще в этом крике было нечто животное. Нечто дикое. Абсолютно ничего похожего на прежнюю Аду. И в довершение всего ее голос. Это мог быть резкий клекот ястреба, или заунывный вой волка, или скрипучее полуночное тявканье лисицы. Да, это мог быть любой звук, но только не крик шестнадцатилетней школьницы.
Одноклассники, вытаращив от удивления глаза, уставились на Аду, завороженные столь откровенной демонстрацией безумия. Кое-кто даже склонил голову набок, пытаясь осознать, как тихая, робкая девочка могла издавать этот тревожащий душу крик. Ада чувствовала их страх, и, как ни странно, ее радовало, что она впервые не попала в число тех, кто напуган. Одноклассники слились воедино в затуманенном поле зрения: озадаченные лица, идентичные жесты, бумажная цепочка одинаковых тел. И только Ада не была частью этой цепи. Она вообще не была частью чего бы то ни было. В своем совершенном одиночестве она стала удивительно цельной. Никогда еще она не чувствовала себя настолько незащищенной и при этом настолько могущественной.
Прошло сорок секунд.
Ада Казандзакис по-прежнему продолжала кричать, и ее ярость, если это действительно была ярость, вырывалась наружу – топливо быстрого сгорания – без явных признаков ослабления. Кожа Ады пошла алыми пятнами, горло болело и пульсировало, жилы на шее трепетали от прилива крови, выставленные вперед руки хватались за пустоту. Перед ее мысленным взором вдруг возник образ матери, впервые после кончины последней, но воспоминания почему-то не утонули в слезах.
Прозвенел звонок.
В коридоре за дверью классной комнаты послышались торопливые шаги. Их становилось все больше. Оживленный обмен фразами. Волнение. Смех. Суматоха. Начало рождественских каникул.
А в классной комнате приступ безумия Ады стал захватывающим спектаклем, во время которого зрители сидели не шелохнувшись.
Прошло пятьдесят две секунды – почти, но еще не минута, – и голос Ады начал садиться; горло, ободранное и полое внутри, напоминало засохший тростник. У нее поникли плечи, задрожали колени, лицо задергалось, словно она очнулась от дурного сна. Она успокоилась. И так же неожиданно, как начала, замолчала.
– Что, черт возьми, это было?! – громко пробормотал Джейсон, но его вопрос остался без ответа.
Ни на кого не глядя, Ада, вконец обессилев и задохнувшись, рухнула на свое место – марионетка с лопнувшими в разгар представления веревочками. Именно так Эмма Роуз чуть позже опишет произошедшее, естественно с преувеличениями. Впрочем, сейчас даже Эмма Роуз притихла.
– Ты в порядке? – Миссис Уолкотт не могла скрыть своего потрясения, и на сей раз Ада ее услышала.
И когда высоко в небе сформировались гряды облаков, а на стены классной комнаты упала тень, будто от крыльев гигантской птицы, Ада Казандзакис закрыла глаза. Звук вибрировал у нее в голове, упрямо отбивая такт – хрясь-хрясь-хрясь, – однако все, о чем она могла думать в данный момент, было то, что где-то там за стенами класса, вне пределов ее досягаемости, прямо сейчас ломаются чьи-то кости.
– Пока ты лежишь здесь, я буду каждый день приходить и с тобой разговаривать. – Вонзив лопату в землю, Костас нажал на черенок, вынул ком земли и бросил его на постепенно растущий холмик у ног. – Чтобы тебе не было одиноко.
Жаль, что я не могу сказать ему, что такое понятие, как одиночество, придумали люди. Деревья не способны чувствовать себя одинокими. Людям кажется, будто они твердо знают, когда их земное существование кончается, а чье-то другое начинается. Деревья же, с их перепутанными под землей корнями, сообщающимися с грибами и бактериями, не питают подобных иллюзий. Для нас все в этом мире взаимосвязано.
Но даже если и так, было приятно узнать, что Костас собирается меня навещать. В знак благодарности я склонила к нему свои ветви. Он стоял так близко, что я уловила запах его парфюма с нотками сандалового дерева, бергамота и амбры. Я сохранила в памяти каждую черту его красивого лица: высокий гладкий лоб, крупный тонкий нос с острым кончиком, ясные глаза под сенью загнутых кверху ресниц, жесткие волнистые волосы, по-прежнему густые, по-прежнему темные, хотя и тронутые серебром, особенно на висках.
В этом году ко мне неожиданно подкралась любовь. Любовь, похожая на нынешнюю аномальную зиму. Подкралась тихо и незаметно, и когда я все поняла, то поезд уже ушел. Я глупо, нелепо увлеклась мужчиной, который никогда не посмотрит на меня как на сексуальный объект. Мне было неловко от внезапно нахлынувшего желания, щемящей тоски по тому, чему не суждено сбыться. Я напомнила себе, что жизнь – это не торговое соглашение, не просчитанная система уступок и любовь может быть горькой, однако, положа руку на сердце, я не переставала гадать: а что, если в один прекрасный день Костас Казандзакис ответил бы мне взаимностью, и способен ли человек влюбиться в дерево?
Я знаю, о чем вы сейчас думаете. Как может обыкновенный Ficus carica влюбиться в Homo sapiens? Да, я отнюдь не красавица. У меня довольно заурядная внешность. Я ведь не сакура – прекрасное японское вишневое дерево, усыпанное прелестными розовыми цветками, такими притягательными, чарующими и самодовольными. И не сахарный клен, пылающий потрясающими оттенками рубиново-красного, желто-оранжевого и золотого, счастливый обладатель листьев идеальной формы, устоять перед которыми просто невозможно. И определенно не глициния, эта утонченная пурпурная соблазнительница. Я также не вечнозеленая гардения, с ее одуряющим ароматом и блестящей зеленой листвой, и не бугенвиллея, с роскошными пурпурными плетями, ползущими вверх и свисающими с глинобитных стен под палящим солнцем. И не давидия, которая, утомив вас ожиданием, наконец выдает обворожительные романтические прицветники, трепещущие на ветру, словно надушенные носовые платки.