Влюбленные лжецы - Ричард Йейтс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дивно, Слоан, — сказала мама, когда чтение было окончено. — Просто замечательно.
А Слоан аккуратно укладывала в стопочку свои машинописные странички (как ее учили, наверное, на курсах секретарей), краснея от смущения и гордо улыбаясь.
— Она, наверное, потребует доработки, но мне кажется, что потенциал есть.
— Отличная вещь, — сказала мама. — Оставь все как сейчас.
Слоан отправила сценарий какому-то радиопродюсеру, и рукопись вернулась назад с ответом, отпечатанным на машинке какой-нибудь радиосекретаршей, в котором объяснялось, что предложенный материал рассчитан на слишком узкую аудиторию, чтобы представлять коммерческой интерес. Радиослушатели, гласило письмо, пока не готовы к историям из жизни Гринвич-Виллидж.
Потом наступил март. Новый президент провозгласил, что единственное, чего нам следует бояться, — это сам страх, и вскоре после этого в деревянном ящике, набитом мягкой стружкой, прибыла из литейного цеха мистера Николсона его голова.
Получилось довольно похоже. Мама ухватила знаменитый подъем подбородка — без него никакого сходства вообще могло бы не оказаться; все сказали, что вышло замечательно. Никто только не сказал, что правильным был ее первоначальный замысел и что мистеру Николсону не следовало бы вмешиваться: голова получилась слишком маленькой. Героической она не выглядела. Если бы ее сделали полой, а сверху проделали щель, получилась бы удобная копилка для мелочи.
Свинец в литейной мастерской отполировали до того, что он сиял почти как серебро, там же сделали и небольшую, но устойчивую подставку из тяжелой черной пластмассы. Голову прислали в трех копиях: одну для презентации в Белом доме, одну для выставочных целей и одну дополнительную. Эта дополнительная довольно скоро свалилась на пол и серьезно пострадала: нос практически впечатался в подбородок, и мама, наверное, расплакалась бы, если бы Говард Уитмен не рассмешил всех присутствовавших, сказав, что теперь мы имеем прекрасный портрет вице-президента Гарнера.
Чарли Хайнс, старый знакомый Говарда по газете «Пост», занимавший теперь невысокую должность в администрации Белого дома, устроил мамину встречу с президентом: она должна была состояться в один из рабочих дней, в первой половине, ближе к обеду. На одну ночь мама оставила нас с Эдит под присмотром Слоан и, прихватив с собой упакованную в коробку скульптуру, поехала в Вашингтон вечерним поездом. На ночь она остановилась в одном из недорогих вашингтонских отелей. Утром она встретилась с Чарли Хайнсом в одном из многолюдных вестибюлей Белого дома; там она, наверное, вынула скульптуру из коробки и отправилась в сопровождении Чарли в прилегающую к Овальному кабинету приемную. Они присели рядом, мама держала на коленях ничем не прикрытую голову; когда подошла их очередь, он подвел ее к президентскому столу для презентации. Много времени это не заняло. Журналистов и фотографов там не было.
Потом Чарли Хайнс пригласил маму пообедать, — вероятно, чтобы сдержать обещание, которое он дал Говарду Уитмену. Не думаю, что они пошли в первоклассный ресторан, — скорее, в какую-нибудь людную деловую забегаловку, популярную среди трудяг-журналистов, и, скорее всего, разговор у них не клеился, пока речь не зашла о Говарде и о том, что он, к сожалению, до сих пор не нашел работу.
— А вы же знаете приятеля Говарда Барта Кампена? — спросил Чарли. — Молодого голландца? Скрипача?
— Конечно, — сказала мама. — Я знаю Барта.
— Господи, хоть одна история завершилась удачно. Вы слышали? Когда я в последний раз виделся с Бартом, он мне сказал: «Чарли, для меня Депрессия закончилась», и рассказал, что нашел какую-то богатую тупую сумасшедшую, которая платит ему за обучение своих детей.
Могу себе представить, как она выглядела в тот вечер, сидя в длинном поезде, тащившемся обратно в Нью-Йорк. Должно быть, она сидела, глядя прямо перед собой, или таращилась круглыми глазами в грязное окно, ничего в нем не видя, и с лица ее не сходило тихое выражение обиды и боли. Затея с Франклином Д. Рузвельтом закончилась ничем. Не будет никаких фотографий, интервью, тематических очерков, волнующих сюжетов в кинохрониках; никто не узнает, какой путь она прошла от маленького городка в штате Огайо, как она взрастила свой талант, не побоявшись пуститься в трудное одинокое путешествие, принесшее ей в итоге внимание всего мира. Это нечестно.
Все, на что она могла еще надеяться, был роман с Эриком Николсоном, и я думаю, она уже тогда догадывалась, что и эта надежда пошатнулась, — он окончательно бросит ее следующей осенью.
Ей был сорок один год, в этом возрасте даже романтикам приходится признать, что молодость прошла, и в оправдание прожитых лет ей нечего было предъявить, кроме студии, заставленной зелеными гипсовыми статуями, которых никто не покупал. Она верила в аристократию, но не было никаких причин полагать, что аристократия когда-нибудь поверит в нее.
И каждый раз, когда она вспоминала сказанное Чарли Хайнсом о Барте Кампене — какая мерзость! ах, какая мерзость! — она чувствовала унижение, снова и снова в безжалостном ритме, вторящем стуку колес.
Она героически отыграла свое возвращение домой, хотя никто, кроме нас с Эдит и Слоан, ее там не ждал. Слоан уже накормила нас. «Хелен, твоя тарелка в духовке», — сказала она, но мама ответила, что лучше выпьет. Ее долгая битва с алкоголем, которую она в конечном итоге проиграла, тогда только еще начиналась; в ту ночь решение выпить вместо того, чтобы поужинать, наверное, представлялось ей вполне здравым. Потом она рассказала нам «все» о своей поездке в Вашингтон, умудрившись представить ее как успех. Она рассказывала, как волнующе было присутствовать в самом Белом доме, она повторяла те незначительные любезности, которые сказал ей президент Рузвельт, принимая голову. Кроме того, она привезла сувениры: для Эдит — небольшую стопочку бумаги для заметок с эмблемой Белого дома, а для меня изрядно попользованную трубку из верескового дерева. Как она объяснила, эту трубку курил в приемной перед Овальным кабинетом какой-то важный на вид человек; когда его вызвали, он быстро вытряхнул табак в пепельницу, трубку оставил рядом, а сам поспешил в кабинет. Мама выждала, удостоверилась, что ее никто не видит, взяла трубку из пепельницы и положила ее себе в сумочку.
— Я знала, что это какая-то очень важная персона, — сказала она. — Член кабинета или что-то в этом роде. В общем, я решила, что ты придумаешь, что с ней делать.
Но я так ничего и не придумал. Трубка была такая тяжелая, что я не мог удержать ее в зубах, а когда я пытался ее сосать, она отдавала чем-то отвратительным. И я все время пытался представить себе, что подумал этот человек, когда, выйдя от президента, обнаружил пропажу трубки.
Слоан через некоторое время ушла домой, а мама продолжала выпивать, сидя за обеденным столом. Думаю, она надеялась, что к нам заглянет Говард Уитмен или кто-нибудь еще из друзей, но никто так и не пришел. Нам уже было пора спать, когда она подняла голову и сказала:
— Эдит, сбегай в сад, посмотри, нет ли там Барта.
Он недавно купил себе яркие коричневые ботинки на каучуковой подошве. Я видел, как эти ботинки быстро сбежали по темным кирпичным ступенькам у нас за окнами: казалось, он едва касался земли — такой бодрый был у него шаг, а потом я увидел, как он входит с улыбкой в студию и Эдит закрывает за ним дверь.