Дом с мезонином в наследство - Вера Колочкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Про отца Тининого Петра в Белоречье говорили – не мужик, а клад. Хозяйственный был, хоть и неказист с виду. Зато сметливый да к детям своим добрый – все никак вторую жену в дом не мог привести, потому как ни одна не подходила по статьям добропорядочной честной мачехи. Да и из желающих принимать на себя такую ответственность по отношению к трем чужим детям мал мала меньше тоже, если честно сказать, очередь за воротами не стояла. Вот и справлялся отец один, как мог. Тина ему помогала, конечно. Когда мама в третьих родах умерла, ей уж десять лет было. Готовая почти нянька для родившейся только Машеньки да пятилетнего уже Алешки. Хотя ни ростом, ни статью особой не вышла — худа была, как ивовый пруточек. Соседка тетя Таня только слезами обливалась, через забор взглядывая, как Тина упитанно–справную годовалую Машеньку на руках таскает, девчачим неокрепшим еще станом назад сильно прогнувшись. По тогдашней–то моде звонкие–тонкие девчонки не в чести еще были… Зато лицом Тина прехорошенькой вышла - кожа нежная, носик пряменький аккуратненький, рот улыбчивый, глазищи на пол–лица сияют изумрудной зеленью да наивной к миру восторженностью. И нога под ней быстрая оказалась – так ловко туда–сюда по хозяйству бегала, что успевала и уроки делать, и книжки запоем читать. Правда, читала не все подряд, здесь у нее свое внутренне чутье срабатывало - слышалась ей в каждом прочитанном тексте своя собственная музыка. Так порой заиграет натужно–фальшиво, что тут же книжку закрыть хочется да плечами только передернуть. Бывало, что и никакая музыка не слышалась в прочитанном - скучно опять же до смерти. А бывало, с первой строчки взовьется на тонкой пронзительной ноте да так зазвучит, будто и не на земле живешь вовсе, а влетаешь в открытую для тебя одной на небесах дверцу и плаваешь там, пока от книжки не оторвешься…
Так Тина и провела свою раннюю школьную юность в суете по хозяйству–воспитанию да в запойном этом чтении–музыке. Летала туда–сюда легко, как перышко на ветру, везде находя для себя удовольствия. Вбирала в себя эту музыку и летала, и все у нее в руках ладилось в течение каждого долгого да хлопотливого дня. А вечерами, уложив сестренку с братом спать, снова садилась за книжку, чтоб проплыть душой по знакомым уже классическим строчкам сложного и в то же время до прозрачности понятного Толстого, нежно–грустного Куприна, своеобразного и упорно затягивающего в себя Лескова, особенно любимого ею Чехова… Ей и самой странно было немного, отчего это Антона Палыча она полюбила больше всех. Может, музыка его текстов была какой особенной? Умной и грустной? А может, и у нее внутри есть своя музыка, которая вот так взяла и приняла музыку Чеховского языка, как родную? Казалось даже Тине порой, что Антон ее любимый Палыч вовсе не обосновался навсегда–навеки в строгом ряду изучаемых школьных классиков, а живет где–то рядом, что можно даже написать ему письмо, или увидеть по телевизору, например…Да и все рассказы–повести его, ей казалось, живут современной жизнью. Ничего ведь не изменилось! И пошлости, так тонко писателем осмеянной, кругом полно, и злоба обывательская никуда не делась. Нет ничего в Чеховских текстах такого уж сильно устаревшего, из другого времени взятого. А главное - Тина особенно остро это чувствовала – нет там натужного и лихорадочного «придумывания», чем грешны писатели современные. Она чувствовала – не придумывает ничего любимый писатель «от себя», не изображает того, чего нет на свете. Не врет, в общем. И потому герои Чеховские представлялись ей настоящими, живыми, реальными людьми, образованными и хорошо воспитанными, старательно ищущими свою правду времени. Ей даже казалось, что они непременно должны жить где–то. Может, в больших городах. Может, в поселках. И ничего, что в Белоречье таковых нет. Все равно они живут! А по–другому и быть не должно…
В общем, Чехову Тина верила безоглядно. И несла в себе эту веру бережно, как носят некую тайну, о которой и рассказать–то никому нельзя. Потому что обзовут глупой фантазеркой, не поймут… Или того хуже — обсмеют напрочь. Да и зачем рассказывать? Можно ведь просто в сочинении об этом написать. Учительница–то школьная, Александра Федоровна, ее всегда поймет–услышит…
Александра Федоровна, слава богу, действительно ее понимала. И слышала. И потому постаралась, конечно же, принять посильное участие в судьбе своей необычной ученицы. Что ж, иногда мы действительно не понимаем, что собственными руками творим чью–то судьбу, исходя из самых лучших своих побуждений…
« У вашей девочки, Петр Афанасьевич, особое чувство языка, талантливое очень», — внушала на школьном родительском собрании покрасневшему от удовольствия Тининому отцу старенькая Александра Федоровна, заслуженная во всех ипостасях учительница литературы, — « Его всячески развивать надо, понимаете? Она вот мне реферат по творчеству Чехова написала недавно такой, что аж зачиталась, ей богу! Оторваться не могла! Это редкий дар, знаете ли, так писателя слышать. И чувство языка у нее врожденное - не может ни одной орфографической ошибки сделать просто по определению, даже если сильно постарается. Ей, знаете ли, надо обязательно на филфак поступать! И обязательно в какой–нибудь очень хороший университет. Я подумаю, в какой…Конечно, она у вас первая в хозяйстве помощница, это понятно, но все равно вы как отец должны ребенка понять и поддержать всеми силами и родительскими возможностями…»
Отец понимал, конечно. Приходил со школьных этих собраний домой, садился напротив, долго смотрел в дочкины яркие зеленые глаза. Грустно так смотрел, задумчиво. Потом протягивал заскорузлую руку с коричневыми от дешевого табака пальцами к синенькому Чеховскому томику в ее руках, с испуганным благоговением щурился в незнакомые книжные строчки и проговаривал робко и потерянно:
— Слышь, Тиночка, ты это… Учительница говорит, у тебя вот чувство какое–то там особенное имеется, я и не понял толком. Говорит, тебе в этот… Как его… В университет какой–нибудь надо обязательно попасть. В общем, ты давай, начинай как–то себя снаряжать помаленьку. Наряды какие–никакие пошей, что ль… А потом и пальтишко тебе справим новое, и сапожки… Чтоб все, как полагается…
— Да как же, пап! – сверкала из глаз на него изумленной зеленью Тина. – Какой универститет, ты что? Вон у нас тут педучилище есть, туда и поступать буду! Еще чего выдумал…
— Нет, дочка. Ты давай и не рассуждай даже. Поедешь, и все тут. Куда учительница скажет, туда и поедешь.
— Да никуда я не поеду! Как ты тут без меня будешь? Ну ладно, Алешка, а Мисюсь как?
— А что Мисюсь? Пойдет в школу, как и все дети…
Отец и сам уже не помнил того момента, когда вслед за Тиной стал называть младшую свою дочку этим забавным именем – Мисюсь. Тиночка, правда, ему растолковала потом, что у писателя Чехова рассказ такой есть – «Дом с мезонином» называется, и вроде в том рассказе барышню одну так все любовно называли. Правда, в жизни она звалась по–другому совсем, но и к маленькой Машеньке это странное имечко тоже довольно быстро прилепилось и легло на язык основательно. Звучит–то как хорошо — Мисюсь… Будто жалостью да любовью по сердцу царапает. Оно и действительно царапало. Жалко было девчонку. А как иначе - без материнской ласки росла. Может, потому и тряслись они над ней, как над хилым цветочным растением – и обласкана была, и кусок самый лучший ела, и баловства всякого на нее сваливалось побольше, чем на детей в других семьях. Вот и получилась девчонка своевольной, изнеженной да капризной. Одно слово – Мисюсь…