Вопреки искусству - Томас Эспедаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эрлинг Юханнессен, мой дед по материнской линии, вышел прогуляться. В шляпе и с тростью в руках он направлялся к площади, небритый и в начищенных до блеска ботинках, длиннополом светлом пальто. Посмотрев на него, никто бы не подумал, что он отец семейства. Я побаивался его, хотя он всегда был добрый и обходительный, вежливый, внимательный. Я его избегал. Делал вид, что не вижу его, переходил на другую сторону площади, осторожно шмыгал мимо него. Мне говорили, довольно часто рассказывали, что я пошел в него. Это легко представить: вот площадь, а вот по ней шагаю я, в светлом длиннополом пальто, шляпе, темных очках, вычищенных ботинках и с тростью в руках. И кто-то делает вид, что не знает меня.
Я и сам себя не знаю. Начинается холодный дождь, и всё меняется — капли смывают снег с деревьев и цветов в саду, и белизна исчезает с полян и газонов рваными пятнами, словно зазубрины от выдранных криво страниц. Мне надо вернуться назад, в осень, в ноябрь и сентябрь, в девятнадцатое или двадцать девятое, я пишу в блокноте: «Вырви эти страницы».
Маска — моя собственная маска — похожа на мое лицо. Она очень хитро сделана: сняв маску, я становлюсь похожим на самого себя. А в маске у меня лицо того, иного человека. Замаскировавшегося. Моя маскировка — это текст.
Эрлинг Юханнессен выходит прогуляться. Заходит на седьмом этаже в лифт, спускается вниз, открывает дверцу лифта, а потом хлопает дверь подъезда — и вот он уже идет по обычному маршруту: налево до площади, вдоль Музыкального павильона, переходит на правый берег озера Лилле Лунгегордсванн, мимо Общества любителей искусства и электростанции, направляется к Библиотеке, а потом выходит к вокзалу. А затем решает заглянуть в кафе при гостинице «Терминус» — выпить чашку кофе и почитать газеты. Его не отпускает странное беспокойство, прогулка не помогла стряхнуть тревогу, и он заторопился домой. Может, девочки еще не легли и он успеет им почитать. Он сворачивает газету и расплачивается за кофе. Он хотел бы уйти далеко-далеко, бросить всё — работу, семью, квартиру, всё. Но мысль о столь коренных переменах, о бунте печалит его и лишает сил, он рад, что может вернуться домой. Он ушел слишком далеко, в мыслях побывал в совершенно ином мире, и хорошо, что от «Терминуса» до дома недолго идти. Он быстро и уверенно шагает домой.
Дом номер семь возле площади, квартира на седьмом этаже. Воскресенье, восьмое апреля. Лучи вечернего солнца. Квартиры прекраснее я, кажется, не видел. Она была словно воплощением некоей совершенной красоты, и чувство это лишь усиливалось от осознания того, что здесь выросла моя мать, эта квартира была ее домом. Когда дедушка умер, квартиру продали и, на мой взгляд, разрушили — отремонтировали на современный лад, прежде чем сдать новым жильцам. Квартира умерла, но по-своему обрела вечную жизнь, потому что с тех пор я постоянно пытался воссоздать обстановку той квартиры в домах, где мне доводилось жить, и в моих книгах. Я скучаю по квартире больше, чем по дедушке с бабушкой. Это очень плохо?
Войдя в дверь, ты попадал в длинную узкую прихожую, напоминающую коридор с тремя закрытыми дверями. Создавалось впечатление, что пришел в какое-то учреждение. Двери открывались в определенное время и по определенному случаю. Они вели в спальню и столовую, а в самом конце коридора была дверь в кухню. В кухне была еще одна дверь — в небольшую комнатку для прислуги, так называемую «девичью», тесную каморку с покатым потолком, в которой, как мы думали, конечно кто-то томится в заточении. (Наверняка это невысокая девушка с длинными темными волосами и в белом платье, мы никогда ее не видели. Может, оттуда был потайной ход до чуланчика за письменным столом в гостиной? Тайная невидимая квартира в квартире? Возможно, в семье были тщательно скрываемые секреты? Да, тайное становилось здесь явным, тут царило какое-то тяжелое молчание, витал дух мрачных тайн, естественно, в конце концов я влюбился в невидимую девушку из кухонной каморки.) Дедушка постоянно писал письма и дневники, им не было числа. За его письменным столом был небольшой чуланчик, дверь туда была всегда заперта, как и ящички стола. Эту привычку я унаследовал от него. Привычку и сам письменный стол — теперь он стоит возле окна, как и положено, и ящички заперты. На столе ваза с цветами, белыми хризантемами. Ручки, бумага, кофейная чашка. Пепельница, нож, несколько книжек, фотографии, подсвечник и самое прекрасное — настольная лампа. Свет лампы и солнечный свет из окна. Жизнь настоящая и жизнь написанная — это разные вещи? Большая светлая гостиная, с южной стороны — окно во всю стену, выходящее не террасу, где бабушка разводила цветы в горшках и ящиках. Чайные розы на деревянном каркасе у стены. Бабушкин сад. Сад на крыше. Казалось, цветы прорастали сквозь стену прямо в гостиную, они были повсюду. Цветы и книги, книги на специально изготовленных полках, которыми была завешана вся упиравшаяся в террасу стена. Стена книжных корешков — кожаных, красных, черных, коричневых, с позолоченным тиснением и серебряными буквами, названия взбирались на стену, похожие на единое зашифрованное послание. Я еще не умел читать, но эта стена объяснила мне важность книг: эта «библиотечная» часть гостиной будто излучала тишину. Лампа для чтения, стул. Музыкальный уголок: радио и проигрыватель с пластинками в деревянном футляре возле камина. Сигарный столик. Снова стулья, полукругом выстроившиеся напротив камина. В центре гостиной стоял круглый журнальный столик, а рядом с ним — диван и три стула, на которых никто никогда не сидел, во всяком случае когда я приходил в гости. Сложно было вообще представить себе что-то живое в этой гостиной. Она была мертвой, обычной неживой комнатой, домом-музеем, чьи жильцы давно умерли. В той квартире было всё, кроме любви. Любви между мужчиной и женщиной в этой квартире не было, а было скорее отвращение, которое с годами переросло в ненависть. Когда дочери повзрослели и разъехались, здесь осталась только ненависть, ненависть между мужчиной и женщиной заполнила весь дом, поселилась в каждой комнате. И тайны этой квартиры выплыли на свет божий, отвращение, спертая ненависть — они тоже стали явными. Теперь мы видели и слышали, как они нападают и жалят друг друга, унижают и оскорбляют, как они вгрызаются друг в дружку, словно два зверя — самец и самка.
Он подходит к дому и открывает дверь. В квартире тишина. Дочки уже легли спать, а между ними на кровати заснула и Агота — она лежит с раскрытой книгой на груди. Ее чуть слышное дыхание, ее прекрасное лицо, и у него замирает сердце. Нежность? Или угрызения совести? Сердце его замирает, и он сам замирает в дверях. Я никогда не смогу их бросить.
Он стоит в дверях и смотрит на трех спящих женщин. Он никогда не сможет их бросить. Он идет в гостиную, садится за стол и зажигает лампу. За окном темно и по-воскресному тихо. Он пишет: «Воскресенье, восьмое апреля». Потом он закуривает, отпирает ящик стола, достает из него бутылку, наливает бокал. На пороге стоит она. Ногой она постукивает по двери, предупреждая, что она здесь. Она стучит босой ногой по двери, и его это раздражает.
«Эрлинг, ты слишком много пьешь», — говорит она.
«Я думал, ты спишь. Ты же спала», — отвечает он.
«Сейчас только полдевятого, я просто почитала немного девочкам. Они тебя звали, но я сказала им, что ты пошел прогуляться. Пошел напиться где-нибудь, бросил их ради выпивки, — врет она, — ведь оно так и было, правда?»