Русская нация, или Рассказ об истории ее отсутствия - Сергей Михайлович Сергеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лишь в следующем столетии в этой ситуации стали видеть трагедию. Вот, скажем, принадлежащая перу А. С. Грибоедова «Загородная прогулка» (1826). Лирический герой слушает русские песни в исполнении крестьян и крестьянок и предается грустным размышлениям: «Каким черным волшебством сделались мы чужие между своими! Финны и тунгусы скорее приемлются в наше собратство, становятся выше нас, делаются нам образцами, а народ единокровный, наш народ разрознен с нами, и навеки! Если бы каким-нибудь случаем сюда занесен был иностранец, который бы не знал русской истории за целое столетие, он, конечно бы, заключил из резкой противоположности нравов, что у нас господа и крестьяне происходят от двух различных племен, которые не успели еще перемешаться обычаями и нравами». «Дворянство сделалось как бы другим народом, удалилось на огромное расстояние от крестьянина; утратило всякую моральную связь с ним…» – подтверждал в 1841 г. грибоедовский диагноз А. П. Заблоцкий-Десятовский. «Отличаясь от народа привилегиями, образом жизни, костюмом и наречием, русское дворянство уподобилось племени завоевателей, которое силой навязало себя нации, большей части которой чужды их привычки, устремления, интересы», – писал в 1847 г. Н. И. Тургенев.
Ничего удивительного нет в том, что «подлые» тоже не считали «благородных» своими. Крестьяне не оставили на сей счет письменных источников, ибо в большинстве своем были неграмотными, но убедительнее любых слов это доказывает жестокая и кровавая резня («прекровожаждущий на благородных рыск», по выражению Г. Р. Державина), устроенная «господам» «рабами» во время пугачевского восстания, когда было убито в общей сложности около 1600 помещиков, включая их жен и детей, и около тысячи офицеров и чиновников. Настоящая паника царила среди дворян во время войн с Наполеоном, боялись, что он объявит об отмене крепостного права и пугачевщина повторится. Французский император действительно размышлял над возможностью освобождения крепостных в России, но так и не решился на это. Но даже слухи о том, что «француз хочет сделать всех вольными», вызвали весьма значительные народные волнения. Накануне отмены крепостного права, по сведениям М. П. Погодина, крестьяне ежегодно убивали около тридцати помещиков.
Тот же Погодин в письме Н. В. Гоголю от 6 мая 1847 г. рассказывает потрясающую историю одного из таких убийств: «В Калужской губернии один [помещик] (Хитров) блудил в продолжение 25 лет со всеми бабами, девками – матерями, дочерьми, сестрами (а был женат и имел семейство). Наконец какая-то вышла из терпения. Придя на работу, она говорит прочим: „Мне мочи нет, барин все пристает ко мне. Долго ль нам мучиться? Управимся с ним“. Те обещались. Всех было 9, большею частию молодые, 20, 25, 30 лет. Приезжает барин, привязал лошадь к дереву, подошел к женщине и хлыстнул ее хлыстом. Та бросилась на него, прочие к ней на помощь, повалили барина, засыпали рот землею и схватились за яйца, раздавили их, другие принялись пальцами выковыривать глаза и так задушили его. Потом начали ложиться на мертвого и производить над ним образ действия: как ты лазил по нас! Два старика стояли одаль и не вступались. Когда бабы насытили свою ярость, они подошли, повертели труп: умер, надо вас выручать! Привязали труп к лошади, ударили и пустили по полю. Семейство узнало, но не рассудило донести суду, потому что лишилось бы десяти тягол (оно было небогато), и скрыло. Лакей, рассердясь на барыню, прислал чрез месяц безыменное письмо к губернатору, и началось следствие. Девять молодых баб осуждены на плети и каторгу, должны оставить мужей и детей. Как скудна твоя книга [„Выбранные места из переписки с друзьями“] пред русскими вопросами!» Такая вот крепостная эротика…
В XIX в., несмотря на постепенную эволюцию дворянского дискурса от социального расизма к сентиментальному «народничеству», на практике, с точки зрения преодоления дворяно-крестьянского социокультурного раскола, изменилось немногое. Дворянство в своей массе оставалось главным тормозом отмены крепостного права, без чего никакое создание единой нации было невозможно. Но даже если взять лучших его представителей из интеллектуальной элиты, проливавших слезы над крестьянскими страданиями, – кто из них воспользовался указом о вольных хлебопашцах 1803 г.? Из значительных фигур на память приходит только простодушный пьяница Н. П. Огарев, даже его ближайший друг и соратник А. И. Герцен, символ русского свободолюбия, на это не решился. Ни декабристы, ни Пушкин, ни славянофилы, ни западники не торопились подкреплять свое народолюбие личным примером. Объяснения этого факта могут быть разными, но самое честное, вероятно, принадлежит М. М. Сперанскому, написавшему в частном письме, что он боится потерять 30 тыс. годового дохода. Когда же дело дошло до государственной реформы, помещики постарались провести ее с минимальными потерями (или даже с выгодой) для себя. В Центральном районе крестьяне потеряли 20 % земли, а на Черноземье – 16 %. Освобожденные «поселяне» изначально были поставлены в условия катастрофического малоземелья.
После реформы дворянство и крестьянство продолжали жить в разных, почти не сообщающихся социокультурных мирах, законсервированных путем создания крестьянского общинного управления с особым правовым и культурным полем. Продолжая оставаться важнейшей частью имперской элиты, дворянство, к сожалению, не показывало пример социально ответственного поведения. Достаточно посмотреть, как происходила раскладка налогового бремени: «В 1897 г. дворяне в среднем платили с десятины своих земель 20 коп. налогов; нищее крестьянство платило с десятины 63 коп. налогов и 72 коп. выкупных платежей, всего 1 руб. 35 коп. – в семь раз больше, чем дворяне» (С. А. Нефедов). При этом помещики через Дворянский банк получали ссуды в 7–8 раз больше, чем заемщики Крестьянского банка. Кроме того, «низкий уровень грамотности углублял культурную пропасть между элитой и массами: он являлся дополнительной причиной, по которой в 1914 году русское общество было сильнее разделено и меньше походило на нацию, чем в 1550-м» (Д. Ливен).
Ф. А. Степун, уже в эмиграции, превосходно сформулировал суть дворянского взгляда на крестьян: они ему виделись скорее «каким-то природно-народным пейзажем, чем естественным расширением человеческой семьи (о своих крестьянах наши помещики-эмигранты чаще всего вспоминают с совершенно такой же нежностью, как о березках у балкона и стуке молотилки за прудом)…». Все славянофильско-народнические сказки о крестьянине как о смиренном, многотерпеливом страдальце с просветленным взором есть не более чем завуалированное идеологическое обоснование дворянского доминирования. Американская славистка К. Б. Фоейр остроумно показала «объектное» отношение дворян к крестьянам на примере «Войны и мира»: «…для Толстого народ (в смысле простонародья) в русском обществе играл лишь второстепенную роль; простолюдины были объектами, а не субъектами, материалом, а не творцами… Стоит, например, перечислить основных героев „Войны и мира“, а затем второстепенных и третьестепенных персонажей, чтобы убедиться в том, что при этом мы все еще не выйдем за пределы дворянского круга. Платона Каратаева можно назвать исключением, но он скорее ходячая идея, чем живой персонаж, он служит лишь поводом для озарения Пьера. Каратаев играет в романе по отношению к Пьеру роль, в чем-то аналогичную той роли, что играет для князя Андрея внезапно зазеленевший дуб. В романе крестьяне играют лишь второстепенные роли, и это вполне адекватно политическому мировоззрению Толстого. Они похожи на природные силы – неразумные и бессознательные. Именно поэтому Толстой объединяет их с помещиками – дело не в том, что он интересуется желаниями крестьян или ценит их мнения: для Толстого прав тот, кто находится в гармонии с природой». (Разумеется, эти оценки не распространяются на позднее творчество Льва Николаевича.)