Розанов - Александр Николюкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На это Толстой тотчас отвечал 26 февраля: «Василий Васильевич, очень сожалею, что вы мое — непродолжительное — молчание несправедливо приняли за нежелание познакомиться с вами и вашей женой». Приглашая Розанова посетить его, Толстой вспомнил слова Страхова о Розанове и потому писал: «Мне бы было очень больно думать, что я вызвал неприятное чувство в добро расположенном ко мне человеке, которого я знаю по Н. Н. Страхову. Он любил и ценил вас, а я всегда с любовью вспоминаю про милого, доброго, ученого, смиренного и не по заслугам любившего меня Страхова»[333].
Утром 6 марта 1903 года Розанов вместе с женой приехал в Ясную Поляну. Этот день запомнился ему на всю жизнь, и он не раз возвращался к нему в своих статьях и книгах. Проговорили весь день, но не поняли друг друга. Однако то было «полезное непонимание», во всяком случае для Василия Васильевича, который создал «своего Толстого»: написал свыше 40 статей в газетах, журналах и сборниках о Толстом.
Статью «Поездка в Ясную Поляну» Розанов начал пояснением того, почему ему необходимо было встретиться с Толстым: «Быть русским и не увидеть гр. Л. Н. Толстого — это казалось мне всегда так же печальным, как быть европейцем и не увидеть Альп. Но не было случая, посредствующего знакомства и проч. Между тем годы уходили и, не увидев Толстого скоро, я мог и вовсе не увидеть его». И вот он в Ясной Поляне: «достиг», «скоро увижу».
Первой вышла графиня Софья Андреевна, которую он определил как «бурю»: «Платье шумит. Голос твердый, уверенный. Красива, несмотря на годы. Она их сказала на мое удивление: „38 лет и человек 14 (приблизительно) детей“ (с умершими). Это хорошо и классично… Явно — умна, но несколько практическим умом. „Жена великого писателя с головы до ног“. Но и это неинтересно, когда ожидаешь Толстого».
Говорила Софья Андреевна негромко и, конечно, не сказала ничего резкого — «буря» была внутри ее, как источник «скрытых невыраженных движений», «родник возможностей». С ней он нашел свой, розановский язык. Она была не очень довольна, что приехали без спроса у нее, но уже через полчаса знакомства рассказывала о своих родах, числе беременностей, о кормлении грудью. «Она вся была великолепна, и я любовался ею. И она рассказывала открыто, прямо и смело» (151).
Первое впечатление от Толстого было неизгладимо. К Василию Васильевичу «тихо-тихо и, казалось, даже застенчиво, подходил согбенный годами седой старичок. Автор „Войны и мира“! Я не верил глазам, т. е. счастью, что вижу. Старичок все шел, подняв на меня глаза, и я тоже к нему подходил. Поздоровались. О чем-то заговорили, незначащем, житейском. Но мой глаз и мой ум все как-то вертелся не около слов, которые ведь бывают всякие, а около фигуры, которая явно — единственная. „Вот сегодня посмотрю и больше никогда не увижу“. И хотелось сказать времени: „остановись“, годам: „остановитесь!.. Ведь он скоро умрет, а я останусь жить и больше никогда его не увижу“… В самом деле, идея „Альп“ была в нем выражена в том отношении, что в каком бы доме, казалось, он ни жил, „дом“ был бы мал для него, несоизмерим с ним; а соизмеримым с ним, „идущим к нему“, было поле, лес, природа, село, народ, т. е. страна и история»[334].
Особое внимание Розанова привлекла одежда Толстого — старый халат-шлафрок, подвязанный ремнем. «Одежда на Толстом страшно важна: она одна гармонирует с ним, и надо бы запомнить, знать и описать, какие одежды он обычно носил. Это важнее, чем Ясная Поляна, от которой он давно отстал. В одежде было то же простое и тихое, что было во всем в нем. Тишь, которая сильнее бури: нравственная тишина, которая неодолимее раздражения и ярости. Разве не тишиною (кротостью) Иисус победил мир, и полетели в пропасть Парфеноны и Капитолии, сброшенные таинственною тишиною?»
Разговор зашел о страстях и борьбе с ними, о поле и супружестве. Все было хорошо и высокопоучительно. И Василий Васильевич вдруг почувствовал, до чего разбогател бы, «углубился и вырос», проведя в таких разговорах неделю с ним. Так много было нового в движениях толстовской мысли и так было «поучительно» и «любопытно» наблюдать его. «Он не давал впечатления морали, учительства, хотя, конечно, всякий честный человек есть учитель, — но это уже последующее и само собою. Я видел перед собою горящего человека, с внутренним шумом (тут уж „тишины“ не было, но мы были уединенны), бесконечным интересующегося, бесконечным владевшего, о веренице бесконечных вопросов думавшего. Так это все было любопытно; и я учился, наблюдал и учился»[335].
Розанов создал великолепный образ великого старца, один из самых выразительных и ярких во всей литературе о Толстом (хотя наши толстоведы до сих пор упорно игнорируют статьи Розанова о нем, не включают их в сборники воспоминаний современников, не в силах, очевидно, простить ему полемически острые высказывания о великом писателе).
Кто еще смог так увидеть Толстого? — «Старик был чуден. Палкой, на которую он опирался, выходя из спаленки, он все время вертел, как франт, кругообразно, от уторопленности, от волнения, от преданности темам разговора. Арабский бегун бежал в пустыне, а за спиной его было 76 лет. Это было хорошо видно. И когда он так хорошо говорил о русских, с таким бесконечным пониманием и чувством говорил о русском народе, думалось: „Какой ты хороший, русский! Какой ты хороший, русский народ!“»[336]
А через несколько лет Розанов напишет об этой встрече совсем иначе. И что главное, будет столь же правдив и искренен. Просто иной угол зрения на то же событие: «Толстой… Когда я говорил с ним, между прочим, о семье и браке, о поле, — я увидел, что во всем этом он путается, как переписывающий с прописей гимназист между „и“ и „i“ и „й“; и, в сущности, ничего в этом не понимает, кроме того, что „надо удерживаться“. Он даже не умел эту ниточку — „удерживайся“ — развернуть в прядочки льна, из которых она скручена. Ни — анализа, ни — способности комбинировать; ни даже — мысли, одни восклицания. С этим нельзя взаимодействовать, это что-то imbecile…» (слабоумное).
В чем-то главном оба остались недовольны от встречи друг с другом, хотя выразили это по-разному. Слишком уж несхожи они были. Через несколько дней в письме к брату Толстой заметил о Розанове: «мало интересен». Сын Толстого приводит слова отца, сказанные после встречи с Розановым: «Он пишет очень хорошо, но беда в том, что в его писаниях ничего нельзя понять»[337]. Оба мыслили в различных этических и человеческих измерениях и не могли, даже обречены были не понимать друг друга до конца.
Отношение Толстого к Розанову и другим младшим его современникам хорошо выразил М. Горький в не опубликованном еще письме к Б. М. Эйхенбауму (март 1933 г.): «При всей благовоспитанности своей великобританец всегда почти как будто говорит иноземцу: — Да, ты — хорош, ты — Толстой, Гете, Бальзак, но — не англичанин. Это — немного глупо, иногда — смешно, но это есть у немцев, французов, это свойственно и нам, русским. Так вот, когда Лев Николаевич говорил о Н. Ф. Федорове, о В. В. Розанове, о Вл. Соловьеве, Николаеве и других людях такого рода, казалось мне, что он думает о каждом: хорош, но — не Толстой»[338].