Остановленный мир - Алексей Макушинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Два ребра были сломаны, внутренние органы не задеты; но очень больно, рассказывал мне Виктор впоследствии, очень трудно было дышать. Боб приходил к нему в госпиталь каждый день, хотя бы на пять минут, на пятнадцать, на двадцать. Эти пять или пятнадцать минут длились долго (как долго длятся, во время сессина, сорок пять минут, отведенные для тей-сё, как долго длятся, если дза-дзен удачен, двадцать пять минут медитации). Это всякий раз и были, в сущности, пятнадцать минут медитации, хотя Виктор дышать глубоко не мог, считать свои выдохи даже и не пытался. Все же это был своего рода дза-дзен; Боб просто сидел с ним рядом, сложивши руки в дзенскую мудру; Виктор молча смотрел на него. Они были одни, вдвоем, в безмолвной беседе. И это был лучший подарок, который Боб мог сделать ему, думал Виктор. Приходили, конечно, и другие персонажи сангхи: и зеленоглазая полька Ирена, и тихий Роберт, и Анна, и Зильке, вечные студентки, училки, и старик Вольфганг, тут же взявший в свои надежные адвокатские руки юридическую сторону дела (поскольку, как и следовало ожидать, молодые турки, любители взвихренной музыки, пытались Виктора выставить виновным в аварии, запугивали и грозили, но получили такой отпор, что один из них, тот, кто сидел за рулем, смылся, в конце концов, в Анатолию, понимая, что в Германии не избежать ему суда и тюрьмы); как-то раз заглянула даже белокурая Барбара, сама, с нескрываемым удовольствием, слопавшая принесенный ею дорогой шоколад. Тем не менее всегда так получалось, что Боб приходил один, не встречаясь ни с кем; Виктор думал, или хотел думать, что это не случайность и не простое везение, а что Боб так нарочно подстраивает, чтобы ни с кем не встретиться возле Викторовой койки, в молчаливом и никакого значения не имеющем присутствии Викторова соседа по палате, пожилого, очень небритого и тоже травмированного албанца, иногда стонавшего, изредка бормотавшего что-то на не понятном никому языке. И, значит, Боб сознавал, сколь драгоценны для Виктора эти минуты вдвоем, думал Виктор; значит, в самом деле, дарил их ему; тут же, впрочем, перестал их дарить, когда Виктора, еще слабого, но уже явно идущего на поправку, выписали из больницы, велев ему каждый день приходить на лечебную гимнастику, где заново учили его дышать, кашлять, харкать.
Это были обстоятельства исключительные; в не-исключительных он так же часто, или так же редко, видел Боба, как видели его все прочие члены сангхи, кроме, наверное, Барбары, видевшей его, подозревал Виктор, гораздо чаще других; наедине не оставался с ним почти никогда; вполне успешно, в общем, преодолевал всегдашний соблазн позвонить ему просто так, по какому-нибудь пустячному поводу, под каким-нибудь ничтожным предлогом, как, он знал, это делали многие, как это каждый или почти каждый день проделывала все та же белокурая Барбара. По-прежнему счастьем для него было отвезти Боба куда-нибудь на машине, вот уж точно не имело значения, куда, – на любой и самый крайний край света готов он был ехать с Бобом, бросив любое дело, самое неотложное, как, впрочем (прекрасно понимал он), готовы были к этому и все прочие персонажи сангхи, обладатели, обладательницы автомобильных прав, стоило Бобу попросить их об этом. Боб просил очень редко, помощь принимал неохотно. Долго и так настойчиво, что ему самому стало стыдно, пришлось Виктору в компании с англичанином Джоном, двум синеглавым буддистам, уговаривать Боба позволить им перевезти на взятом напрокат грузовичке из расположенной на полпути в Висбаден «Икеи» новую кухню, которую Боб и Ясуко однажды купили, заодно и собрать ее, подключить посудомоечную машину, избавляя их от лишних расходов; Джон, страшноватый на вид, но в сущности добрейший и даже не очень безумный персонаж с серьгой в губе и сережкой под носом, теперь служивший, со всеми своими серьгами и сережками, в страховой фирме, когда-то, в британской молодости, подвизался, как выяснилось, по водопроводно-канализационной части и посудомоечную машину, как и машину стиральную, способен был подключить, оставив кухню и дом незатопленными.
Конечно, Виктор, как совершенно честный с самим собой человек, вынужден был признать, что его постоянная готовность помочь, собрать кухню, подключить посудомойку, на край земного света отвезти на машине не совсем была бескорыстна. Боб, в свою очередь, или так казалось Виктору, прекрасно все понимал; прекрасно все понимая, не подмигивая, но с каким-то мерцающим сиянием в глазах говорил, случалось, Виктору, что, нет, ему, Бобу, ни в чем помогать не нужно, спасибо, а вот Зильке нужно переезжать на другую квартиру, и если он вместе с Джоном, тихим Робертом и еще кем-нибудь перевезут ее скромный скарб из Нидеррада в Норденд, то это будет совершенно замечательно и во всех отношениях прекрасно, и вот, кстати, Анна, слыхал он, уезжает в отпуск на три недели и наверное, очень была бы счастлива, если бы, например, Виктор предложил ей, по очереди с Иреной, заходить в ее пустую квартиру, чтобы полить цветы, а главное, чтобы покормить ее любимую кошку Митцу, с которой всякий раз так тяжело она расстается. Разумеется, Виктор делал все это, и Зильке помогал переехать, тащил вместе с Джоном по лестнице зеркальный, неразбиравшийся шкаф, прихвативший с собою потолок, перила, стены подъезда, и к Анне заезжал через день, вываливал в Митцину мисочку кошачью еду из консервной банки, вонявшую так, как еда воняет, небось, в аду, если в аду есть еда, выносил ее поганый песочек; чем дальше шло время, тем более превращался во всеобщего помощника, в того, во всякой группе людей, будь то школьный класс или буддистская сангха, неизбежного персонажа, к которому все всегда обращаются за поддержкой, на которого можно положиться, который не подведет. Он все это делал с удовольствием, не мог, однако, не видеть, что даже не с большим и не с гораздо большим, а просто с другим, другого состава и качества удовольствием сделал бы что-то для Боба. А чего бы ни отдал он, чтобы опять, как в больнице, остаться вдвоем с ним, без всех этих Зильке и Джонов. Он, в сущности, хотел заполучить его для себя. Но ведь этого все хотели, как совершенно честный с самим собою человек, говорил он себе, и тот же Джон, и та же Зильке хотели этого не меньше, чем он хотел, и, значит, по крайней мере в этом отношении, ничем не отличался он ни от Джона, ни от Зильке, ни от тихого Роберта, и почему, собственно, должен был Боб выделять его из всех остальных, отличать его от всех прочих?
Тем более удивлен и счастлив был Виктор, когда Боб, смущаясь, сияя глазами, спросил его, не хочет ли он съездить с ним, Бобом, на его «Тойоте» в Голландию, потому что там, в Голландии, пролетом из Токио в Нью-Йорк, должен на сколько-то дней у одного из своих, как тут же и выяснилось, главнейших учеников остановиться его, Боба, старый японский учитель, Китагава-роси, с которым Боб хотел бы Виктора познакомить. Для Виктора, как он впоследствии мне рассказывал, это была не просьба о шоферских услугах, а знак отличия, из всех знаков, какие от Боба мог бы он получить, величайший. Уже он воображал себе, как пять часов, или сколько часов, проведет один с Бобом в машине по дороге туда и столько же, пять часов или сколько часов, по дороге обратно; об обратной дороге еще он даже не думал; но пять, или сколько-то, часов наедине с Бобом, без Ирен и Вольфгангов, без Зильке и Джонов, представлялись ему подарком почти незаслуженным; вся его дзенская выдержка понадобилась Виктору, чтобы не показать свое разочарование, свою ярость, свою, в конце концов, обиду на Боба, когда в ясное, раннее, очень осеннее субботнее утро, сбежав по лестнице у себя в Заксенгаузене, куда Боб должен был заехать за ним, увидел он за рулем нешикарной, неправильно припаркованной и о том, что ждет ее, не подозревавшей «Тойоты» белокурую Барбару, не просто привезшую Боба из Кронберга – Боб и сам бы справился, – но, как тут же понял Виктор, напросившуюся, навязавшуюся и вот, значит, взятую Бобом в поездку. Черт бы побрал ее, чтоб ей… Но черт не брал ангелоподобную Барбару, черт вообще в дело не вмешивался, по крайней мере на сей раз, и не только ангелоподобная обнаружилась за рулем несчастной «Тойоты», но и долго еще отказывалась уступить руль разъяренному Виктору, вела же машину чудовищно, непрестанно оборачиваясь к Бобу вопрошающими, восторженными глазами, нажимая на газ и тормоз просто так, потому что вздумалось ей нажать на газ или тормоз, без всякой надобности и уж точно без всякой мысли о других машинах, пешеходах, светофорах, дорожных разметках, дорожных знаках, прочих глупостях жизни, земной и ничтожной; машина дергалась, дрыгалась, вздыхала и охала, даже, в ужасе, приседала, едва не подпрыгивала. Лишь на заправке в Монтабауре, рассказывал мне Виктор впоследствии, то есть как-никак уже в сотне километров от Франкфурта, на полпути к Бонну (они ехали по А3), Боб, наконец, попросил надувшую губки красавицу поменяться местами с соперником; та, хлопнув дверцей, уселась сзади не справа, не слева, но ровно посередине, так что Виктор ничего не видел в зеркальце, кроме ее распущенных белых волос, ее восторженных вопрошающих глаз. Затем все было в точности так, как он и представлял себе, негодуя; Барбара, на заднее сиденье изгнанная, и слова Виктору не давала сказать, перебивала его, как перебивают взрослых капризные девочки, перегибалась к Бобу, дотрагивалась рукою до его плеча и предплечья, старалась так как-нибудь сделать, чтобы он к ней совсем повернулся, заглянул в ее восторженные глаза своими сияющими; невольно спрашивал себя Виктор, как она ведет себя с Бобом, когда остаются они вдвоем, как он ведет себя с нею. Боб улыбался в ответ ей. Не совсем так улыбался ей Боб, казалось Виктору в его негодовании, обиде и ярости, как улыбался он всем остальным, ему самому. Боб улыбался ей, казалось в ярости Виктору, как шалящим детям мы улыбаемся: улыбкой осуждающе-умиленной. Все-таки, когда уже проехали они Дюссельдорф, улыбнувшись Барбаре этой осуждающе-умиленной улыбкой, обдав ее сильнейшим и светлейшим сиянием своих глаз, возлюбленный учитель произнес, словно выдохнул: дза-дзен; красавица послушно угомонилась, даже сдвинулась влево, исчезнувши из водительского Викторова зеркальца; то ли и вправду она медитировала, то ли делала вид, что медитирует, предаваясь мечтам и фантазиям; Боб, во всяком случае, сложив руки в дзенскую мудру и очень прямо сидя на переднем сиденье, погрузился в самадхи, только изредка, Виктор видел, поднимая глаза и поглядывая на все то багряное, золотое, что на выбор, цитируя классические стихи, предлагала им осень. Эти стихи даже Виктор помнил, конечно… Вдруг пошел снег, рассказывал мне Виктор впоследствии, первый снег в том году, из черной тучи, навалившейся на небо; едва пошел он, как появилось и солнце, верхний край тучи превращая в сверкающий кряж, полыхающий перевал; на лету засияли снежинки; шафрановым и червленым, к себе самим подыскивая синонимы, загорелись леса и холмы (последние перед плоской Голландией). Шины у Бобовой «Тойоты» были все еще летние; шел бы снег дольше, не таял бы сразу, ни до какой Голландии они бы и не доехали. Виктор, подумывая, не стоит ли остановиться на ближайшей заправке или хотя бы, как делают мотоциклисты, под ближайшим мостом, смотрел на эти сверкающие снежинки, эти взрывы света над горящими горными кряжами и так остро, так отчетливо, как, может быть, давно уже не, вообще, может быть, никогда, чувствовал, что это он, это он смотрит, не кто-нибудь, тот подлинный он, которого он всегда ощущал в себе, более отчетливо, менее остро, по ту сторону всех личностей и личин, что этот подлинный он всегда присутствует, всегда есть, всегда здесь, что его и в самом деле, как сказано в «Мумонкане», нельзя скрыть, негде спрятать…