Осьмушка - Валера Дрифтвуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рыбарка Хильда тоже набирает понемногу тела. К лёгкому удивлению Пенни, сперва это становится заметно не по животу, а по груди. Других костлявых этот факт, кажется, нисколечки не изумляет, а вот жданной повышенной злобности у Хильды пока нет как нет. Прежние буйные её танцы постепенно меняются: не столько боевой лихости и прыжков, зато вдоволь неторопливой силы.
И ведь легко себе объяснить: да просто с потяжелевшими цыцками особо-то не попрыгаешь, небось неудобно – а неохота думать эту вредную мысль. И не то чтобы у Пенелопы появились к рыбарке какие-нибудь дружеские чувства… а и не хочется самой-то об эту мыслишку мараться, в башке её таскать, как червяка в яблоке. Никому от этого не хорошо.
* * *
Приноровиться-то целоваться с клыкастым вышло легко. Всяко проще, чем того же ужа изловить. Да и нрав у Ёны без яду. Хороший нрав. Но вопросиков лезет до кучи, а толку-то с кем-нибудь советоваться! Не к старшакам же лезть с такими проблемами. Разве что со Ржавкой-ррхи перетереть можно, да и то: очень уж на свой лад Ржавка всё понимает. Ну хоть выслушать умеет внимательно, и то хлеб.
– Погоди. То есть вот орчара тебе говорит: «Жильной силы у тебя в ногах, хоть линялого волчка угонишь» – и это тебе не похвала?
– Похвала-то похвала, но на комплимент не тянет типа.
– А в чём разница?
– Ну… ух… ну вот «красивые у тебя ноги» – это комплимент. А тут волк какой-то, да ещё линялый.
Ржавка хмыкает.
– На хороших ногах резво бегают. Далеко шагают, не умаявшись. Ну и пинка ими отлично можно зарядить. А волчок, когда с зимней шубы перелиняет, так очень борзенький. Крепко ты Ёне по сердцу, вместе с ногами, хех. Раз про волчка линялого такие слова говорит!
– Ну да, бегать я могу. Так это не комплимент, а просто… ну… правда.
– А комплименты эти людские, они что, сплошь враки?
Вот так-то со Ржавкой говорить – того и гляди, мозги набекрень встанут.
– Не, не сплошь… комплименты, они не просто так похвала, они особенные.
– А-а-а, понимаю. Вроде такого?
Прикрыв глаза, Ржавка произносит похожую на песенный отрывок протяжную фразу, по-правски. Пенни точно может сказать, что ноги там фигурируют от таких своих ладов, для которых и не водится знакомого человеческого названия, и аж по самое небалуйся, включительно.
А вот насчёт штанов-то никакого упоминания нет!
Немного оклемавшись, межняк отвечает с осторожностью:
– Да. Кхм. Это очень похоже на комплимент. Только для меня он пока что был бы слишком, э, сильный.
Ррхи, как ни в чём не бывало, пожимает плечами:
– Так наверное, и Ёна тоже себе смекает, что оно вам ещё не впору. Да и ты-то не молчи, хвалит – и ты тоже хвали.
* * *
Светлый браслет на запястье, до чего же ладно сел – не трёт, не жмёт, не норовит свалиться с межняковой руки! Вот дарёные сиреньи бусы, которые рядами от ключиц почти под самый подбородок, те на шею и не налезут, хоть удавись, а эта красота ну прямо как родная.
Закат нынче хмурый, и можно учуять в воздухе обещание будущего дождя. А на любимой памятке от Нима при последних солнечных лучах всё равно играют цветные ясные искры, будто рыбки из дальних южных вод.
Может, в этом украшении не больше волшебства, чем в орчанских бусах и плетежках. А всё же здорово представлять, что какие-то чары в нём живут.
Пенни разглядывает свои руки.
Руки-то те же самые, разве что за лето успели загореть и нахватать несколько отметин. Вот эта, полоса длинная – Ним её лечил, без голоса заговорил рану; пусть и метка будет не об убитом враге, а о волшебном друге!
В остальном-то ручищи ни в чём не переменились. Научились только чистить рыбу, полоть огород, копать синь-луковки, да ловчее прежнего драться, да немножко помогали конопатому Ковалю сковать ножик-резачок, и ещё всякое разное, по мелочи. Заработали чуток мозолей.
И ещё, пожалуй, все эти неизменные жилки, мослы и костяшки больше не кажутся такими уж неприглядными. Среди разномастных Штырь-Ковалей – нормальные руки.
Вот и Мяша-беломордая, Журавкина внучка, подошла погладиться.
* * *
– Ёна, эй.
– Мм.
– Спишь?
– Ммм.
При ночлеге, если вместо сна приспичило поговорить, а до утра не утерпишь, шептаться нужно тихонечко, на нижнем пределе голоса: остальным-то незачем мешать, да и нэннэчи Сал услышит – заворчит, кому там по ночам неймётся. Но сейчас бессонница бабушку не мает, Резаку по дыханию слышно.
– Слушай, а чего там Тис Шале с Тумаком объяснял, что без чистого огня вроде орки не родятся?
Ёна трёт глаза запястным сгибом, фыркает тихонько.
– Тем песням годков шестьсот или тысяча, белого дня-то не подождут?
– Нет. Я только сейчас подумала, до утра забуду.
– А. Ну так от беды орчьи маляшки родиться-то могут, да потом считай не живут. Они… вроде как беда в них впитывается, я не знаю. В старых костяных временах, если кого горе вовсе гибелью скрутило, что не отвыть и не отпиться, то изредка нарочно таких нежильцов рожали, говорят. Из горе-чад один только Безумный Марр жить остался, нашему Маррине великий предок. Ну так он всю жизнь как чумной был, а остальные всегда помирали скоренько.
– Но это ж лютый бред.
– Ага.
– А про чистый огонь скажи…
Пенни-Резак легонько трясёт Ёну за плечо.
– Да не сплю я, не сплю. Честный жар. Без него орчья кровь ещё у нэннэ в животу холодеет. Безумный Марр, может, жить остался, оттого что там хоть искра была, против всего чёрного горя.
– Честный жар – это типа любовь?
– Не знаю, врать не буду. Это дикая чара…
– Шала ещё сказал: жаль, мы этих песен не помнили. Жаль, Чия не знал.
– Жаль.
– Эй, так во мне же орчья кровь, тоже. Хоть, может, и немного.
– Ага.
– И я до сих пор живу.
– Ну.
Пенелопа Резак Штырь-Коваль смеётся почти беззвучно, целует чернявого в лоб.
Как хорошо-то.
Как это хорошо.
Такой подарок оказался завёрнут в беду и ужас, а смогла открыть – и чувствуешь: нет ему цены.
Сколько себя помнишь, как по болоту шла, по самой топкой говнине, и тут впервой крепкая земля под ногами.
Всю жизнь будто горный хребёт на спине тащила, не замечая, а теперь скинула!
Влёгкую можно сейчас