Лисьи броды - Анна Старобинец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перестань дышать, не дыши совсем, убей в себе человека и иди в лес
Она подчинилась: сделала длинный выдох и постаралась больше не делать вдох, чтобы выбраться из плена своего тела.
Тут же зазвучал взволнованный голос дедушки Бо, он просил, чтобы Настя дышала, а потом голос мамы, она звала ее по имени и кричала, но древний голос был важней других голосов.
убей в себе человека, уходи в лес
По-прежнему не дыша, она открыла глаза. Она видела комнату, кан, серебряный поднос и волшебную лампу с красными лисами, видела склонившихся над ней дедушку Бо и маму, но поверх всего этого она видела опустившуюся на них тень соседнего мира, различала узкий, извилистый, темный лаз, по которому следовало пробираться на четвереньках, но не в этом, а в другом теле. Она встала на четвереньки. Мыслей и дыхания уже не было, оставалось только остановить сердце…
не дыши совсем
Мать влепила ей пощечину – наотмашь, резко и больно, – и Настя вдохнула воздух. Лаз закрылся, тень соседнего мира исчезла.
– Ты ударила меня по лицу, – прошептала Настя с обидой и удивлением.
– Почему ты перестала дышать? – Лиза схватила ее за плечи, с силой встряхнула и прижала к себе; Настя почувствовала, что у матери влажные платье и волосы. – Почему ты встала на четвереньки и перестала дышать?!
– Я хотела стать нерожденной, – сказала Настя.
– Это ты виноват! – Лиза повернула к дедушке Бо побледневшее лицо. – Эти дурацкие дыхательные упражнения!
Бо улыбнулся – печально и как-то беспомощно.
– Я просто учил ее использовать силу Ци…
– Деда не виноват, – вступилась Настя. – Это голос мне сказал не дышать и убить в себе человека, и уйти в лес.
– Голос? – в маминых глазах уродливой темной кляксой расползся страх, и от этого Насте тоже стало темно и страшно. – Какой голос, Настя?
– Я не знаю… древний. Не мужской и не женский.
– Началось.
Страх выплеснулся наружу из Лизиных глаз, и Настя увидела, что это никакая не клякса, а просто слезы.
– Я научу ее не подчиняться этому голосу, – сказал дедушка Бо.
– Да неужели? – спросила Лиза так визгливо и зло, что Настя высвободилась из ее рук и прижалась к дедушке. – И как ты предлагаешь не подчиняться? Сесть в позу лотоса и предаться неучастию и неделанию? Ты что, не видишь, что этот день совсем скоро?
– Какой день скоро? – спросила Настя, но ни мать, ни дедушка не ответили, они продолжали ссориться.
– Иногда неделание лучше, чем делание, – дедушка Бо коснулся рукой Лизиных влажных волос. – Куда ты ходила ночью? Кому еще ты сделаешь зло?
– Это ради Насти.
– От этого зло не перестанет быть злом. А подлость не перестанет быть подлостью. Как твой отец, я…
– Ты мне не отец! – вдруг крикнула Лиза. – И ей ты тоже никто!
Настя почувствовала, как дедушкин живот, к которому она прижималась щекой, стал каменным – как будто Бо пытался защитить себя от ударов. Она запрокинула голову: его лицо было, как всегда, спокойным и безмятежным. Он улыбался Лизе, но Настя знала, что это плохая улыбка.
– Твоя родная мать оставила тебя в свертке вон там, – Бо указал рукой на входную дверь. – А твой родной отец, Лиза… Наверняка он замечательный человек. Жаль, никому не известно, как его звать и где он живет. Если б я знал, я бы тогда отнес тебя к родному отцу, а не растил в своем доме.
– Прости ее, дедушка, – испуганно попросила Настя. – Мама так больше не будет.
Бо молча отодвинул от себя Настю, как будто и она сразу перестала быть ему родной и любимой, и пошаркал на кухню. Лиза кинулась за ним следом, схватила сухую, покрытую пигментными пятнами руку, попыталась поцеловать.
– Прости, прости меня, папа…
Бо быстро отдернул руку – как будто обжегся или испачкался.
– Не теряй лицо… дочка.
– Выходит, капитан, ты нас спас, – бубнит майор Бойко; от переизбытка эмоций он, сам того не заметив, переходит на «ты». – Засаду увидел. Эти бандиты – они ж нам прямо в затылок дышали…
Я не отвечаю. Я молча иду по тропе к тому кустарнику, где я оставил Пашку караулить раненого китайца. Я видел, как этого китайца пристрелил потом охотник Ермил. Совсем не в том месте, где я его оставил. Это значит, что он сбежал. И это значит, что я найду Пашку мертвым.
На самом деле я ведь знал это с первой минуты. Как только увидел его глаза. Те, у кого такие глаза, – они всегда быстро гибнут. Не надо было к нему привязываться. Не надо было его к себе подпускать. Возможно, дольше бы прожил.
со мной рядом смерть ходит
Он там, за кустарником. Лежит неподвижно на животе, уткнувшись щекой и носом в листву. Рот приоткрыт, глаза плотно сомкнуты, а руки широко раскинуты в стороны. Как будто он хотел кого-то обнять, но внезапно заснул. Я опускаюсь рядом с ним на колени.
– От суки-то. Овчару убили. И шо он им сделал? – причитает сочувственно Тарасевич, а прямо у меня за спиной кто-то тяжело, надрывно, утробно стонет, раз за разом, как угодивший в капкан крупный зверь.
Я оборачиваюсь, чтобы посмотреть, кто это, – но никого нет. Я сам издаю эти звуки. Десантники смотрят на меня изумленно.
Я делаю короткий вдох, а потом длинный выдох, и так три раза, это помогает мне успокоиться. Я переворачиваю убитого рядового на спину. Он по-прежнему в моей влажной, воняющей болотной затхлостью гимнастерке. На груди, как я и думал, дырка от пули – но почему-то нет крови. Я распахиваю на нем гимнастерку. На теле тоже нет крови. Слева, в области сердца, багрово-синим цветком расползлась гематома. Я кладу пальцы ему на шею, я щупаю его пульс, а потом я лезу в карман простреленной гимнастерки – и громко смеюсь.
Там, в кармане, – мои часы-луковица с портретом Елены. Или, вернее, то, что от них осталось после попадания пули калибром 6,35 миллиметра. В Пашку стреляли из дамского «браунинга» или пистолета Коровина. Если б калибр был больше, часы бы не помогли, его бы убило.
– Рядовой Овчаренко! – я трясу его за плечо. – А ты везучий, собака, отделался легким ушибом!
Он открывает глаза – изумленные, ясные, незабудковые. Такие глаза, что бывают у тех, кто обязательно гибнет.
– Товарищ Шутов… Меня ж разве не подстрелили? – он садится и с удивлением озирается.
Я демонстрирую ему простреленные часы.
– Часы спасли!.. Товарищ Шутов! Да это ж… чудо!
– И точно, чудо! – счастливо лыбится майор Бойко.
– Дураков бог любит! – гудит Тарасевич.
Я киваю. Мне так хочется испытать это их ощущение чуда, явленного добрым, любящим богом. Ощущение, что мы в сказке, где кто-то умер, но сразу ожил. Не выходит. Если кто-то там, наверху, все же есть, то, что он сделал с Пашкой, больше смахивает не на чудо, а на цирковой номер.