Пепел и снег - Сергей Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Двери домов были распахнуты, оконные стёкла кое-где выбиты; какие-то вещи лежали посреди улицы — что упало с воза, в спешке не стали поднимать. Александр Модестович едва не наступил на шляпную коробку, перевязанную розовой лентой; пожалел фарфорового агнца, валяющегося в пыли, поставил под чью-то дверь; подобрал старую куклу из папье-маше с обитым, облупленным лицом и положил на скамейку... Вошёл в какой-то казённый дом с внушительным лепным порталом. По широкой мраморной лестнице поднялся во второй этаж. Кабинеты, кабинеты... Двери в беспорядке — открыты, прикрыты, раскачиваемы сквозняками; дорогие паркетные полы усыпаны бумагами с яркими гербовыми печатями. Двуглавый орёл... Скипетр и держава... От опрокинутой чернильницы по бумагам — следок крысы в угол, в нору. В большой приёмной камин набит толстыми, едва прихваченными огнём папками. И отсюда уходили в спешке, в последнюю минуту. Генерал-губернатор клялся... На стене в золочёной раме портрет государя в полный рост. Нежное лицо, шелковистые волосы, мягкий округлый подбородок, возвышенный лирический взгляд голубых глаз, покатые плечи, пухлые, чуть не детские руки... Вспомнился Бонапарт — нервный, насупленный, усталый, с тёмными обводами вокруг запавших глаз, с решительно сомкнутыми губами... Два императора. Такие разные; противоположности во всём: во внешности, в характерах, во вкусах и пристрастиях, в происхождении, в праве на власть и, не исключено, — в судьбе. Два самых влиятельных человека в Европе довольно странно связаны судьбой: будто положены на чаши весов — падение одного совершенно точно означает взлёт другого. Они как день и ночь, как солнце и луна, как огонь и вода: не терпят друг друга, не протянут друг другу руки, и место одного тут же занимает другой. Понятно, такие люди непременно должны столкнуться, ибо мир тесен и двум титанам не бывать. Столкновение — вопрос времени. И даже если сказанные антиподы приложат все усилия, чтобы избежать битвы, у них ничего не выйдет, ибо над собой они не властны; управляет ими провидение Господне. А уж зачем Царю Небесному нужно сталкивать лбами царей земных, жалких во власти Его, того ограниченным человеческим разумом не постигнуть; следует только с покорностью принять на веру — нужно. Господу нужно, чтобы были приливы и отливы, нужно, чтобы звёзды совершали свой оборот, нужно, чтобы текли реки и извергались вулканы, нужно, чтобы чума косила целые народы, нужно, чтобы смертный убивал смертного, самым изощрённым, подлейшим способом — нужно!.. И в этом нет богохульства: мир, творение Всевышнего, сотворён Им так!.. Александр Модестович подумал: тот гвоздь, на коем крепятся весы, — не Истина ли? Вспомнил Пилата: «Что есть Истина?..» И с другой стороны помыслил: нужно ли знать человеку, что такое Истина, как овце нужно ли знать, куда погонит её пастырь? Объемлет ли человек пониманием Истину, как объемлет ли он пониманием Смерть? Чаша Бонапарта ныне высоко! Да, кажется, что в том проку! Не намечает ли пастырь прирезать к ужину первую овцу?
Александр Модестович вернулся на улицу. Пошли с Черевичником дальше, повернули направо. Не могли не залюбоваться городом; хоть с печалью в сердце, но восторгались: что ни квартал, то приятный вид, ласкающий взор, что ни перекрёсток, то четыре великолепные перспективы. А с иного холма и пол-Москвы видать — не оторвать глаз. Прекрасное творение рук человеческих. Есть и другие города, но то — где-то. А тут перед глазами глыбища, всё заслонила. Разная Москва. Глядишь, двухэтажные особняки ровнёхонько стоят, стена к стене, шатровые храмы блестят главами, каменные крылечки зазывают в дом, а дальше по улице идёшь, спотыкаешься — пёстрый квартал, деревянный, квартал-клоповник бедноты, застроенный так-сяк, криво и тесно, будками да конурами, но всё равно приятный глазу даже хаосом своим, а там, за кирпичными складами с отвалившейся по углам штукатуркой, пошли дома усадебные, с колоннами да куполами, со сквериками и бассейнами за чугунной витой оградой, ещё далее — дома-дворцы, дома-кварталы, дома-башни; смотришь налево — старинные терема и хоромы под колокольней классического стиля, смотришь направо — итальянский декор, и ты уж как будто не в Москве — в Палермо. Улица за улицей, от усталости ноги еле идут, а Москва-то только начинается, вековечная. И вся красота её впереди. С горки кажется близко — лишь руку протянуть, но идти до центра — день...
Изнывая от жажды, заглянули в какой-то дом, среднего достатка — трёхэтажный, крытый кровельным железом. Прошлись по комнатам, ничем не примечательным, меблированным недорого. По всему было видно, что комнаты сдавались. В хозяйских покоях нашли квас — о лучшем и не мечтали. В одной из комнат во втором этаже полнейший кавардак; на столе остатки вчерашней трапезы, под столом батарея бутылок от вин, три пыльные книжки на полке, чернильница на подоконнике — в весьма показательном виде обитель нерадивого студента или нумер образцового офицера. В комнате напротив — идеальная чистота; Богоматерь в углу, на столе дешёвый подсвечник с оплывшей свечой, постелька прибрана, святое Евангелие на подушке — явно жилище благопристойной девицы, старой девы, пожалуй, возведшей благопристойность в культ... Александр Модестович взял Евангелие, загадал строку, раскрыл, где раскрылось, прочитал: «Первый Ангел вострубил, и сделались град и огонь, смешанные с кровью, и пали на землю; и третья часть дерев сгорела, и вся трава зелёная сгорела...». Александр Модестович представил этого Ангела в образе французского горниста, и ему стало не по себе. Впрочем, поразмыслив, он успокоился: не полоумный же Бонапарт — жечь такой город!
На Пречистенке к радости своей впервые обнаружили кого-то из горожан. Одни, увы, не смогли уйти из Москвы по собственной убогости, ибо годами не покидали кров, и света не видывали далее соседней улицы, и вся прекрасная горняя Россия сосредоточилась для них в одном маленьком проходном дворе, и вся цивилизация уместилась в одной неисправной музыкальной шкатулке; другие просто не пожелали уходить, ибо считали, что им нечего терять; а кто-то был чрезмерно горд, и ему претила планида казанской сироты; а вот — припозднилась семья, прособиралась, узлы и лари на двор повытащили, да так на них и сидят — ни колёс, ни лошади; где-то любящая дочь осталась при больной матери, где-то преданный слуга при немощном хозяине, которому в последний путь — много ближе, чем до Твери, Костромы или Нижнего Новгорода; тут строгий дворник остался, намереваясь охранить дом от разграбления, там из окна выглядывает похмельный шулер и гуляка, коему всё едино, кого обжуливать и с кем пить. А иностранцы — так те, пожалуй, остались все. Высыпали на перекрёстки, встали кучками — поджидают императора, решают промеж себя: кричать ли приветствия, махать ли платочками или ещё каким способом дать знать, что готовы служить французу верой и правдой.
Вот случайно подслушанный разговор...
Поучает солидный господин:
— Кричать, конечно, следует по-французски: «Vive L’Empereur!», можно бы и хлеб с солью поднести — хороший обычай! — да могут ненароком за русских принять и долго разбираться не станут... Платье, платье чтоб по европейскому образцу, но, упаси Бог, — не по английскому! Итальянский стиль надёжнее всего — вот, как у мадам Делолио.
Мадам Делолио, полнеющая брюнетка, с признательностью приседает слегка, но, не закончив реверанса, оживлённо восклицает: