Только ждать и смотреть - Елена Бочоришвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“Ничего-ничего, – приговаривала мне Валя, когда нам было тесно на узкой кровати, – не спеши!”
Соцреализм.
Почему мой отец брал меня с собой на курорт? Ведь я уже избавился от стеснительности – не спеша. И почему он ездил сам? Почему через пару дней гулянья по берегу с разными “боевыми подругами” он начинал вспоминать о матери, начинал скучать? В первые дни он перебирал “по косточкам” их последнюю ссору, повторял материнские выражения, включая “дыр-дыр”. Злился. Она убивает его без пистолета! Он изображал мать: наклонялся вперед, к невидимому зеркалу, вытягивал губы сердечком, покрывал их невидимой помадой и произносил слова нараспев: “Боже мой, как я постарела!” Или показывал, как она ходит – извивается всем телом, камыш на ветру. Мои родители прожили вместе сорок лет, и отец никогда не замечал, что мать хромала, что одна ее маленькая ножка была короче другой на пару сантиметров. И я не замечал, я был страшно удивлен, когда мне пришлось переводить ее беседу с доктором уже здесь, в Канаде. Она компенсировала свой физический недостаток танцующей походкой. А через несколько дней злость отца проходила, он остывал. Теперь ему казались справедливыми все ее обидные слова, даже те, что били его больнее всего, – о нашей бедности. Нищета наша была такая, что… “Чтоб ты жил на одну зарплату!” – это не шутка советского времени, это проклятье… Когда первый раз меняли деньги, они пересчитали все свои сбережения и купили двести граммов колбасы! “ Ты помнишь?” – спрашивал меня отец. Я не помнил. А первую мебель в доме она сделала из ящиков, и все было маленькое, как в театре для детей. Покрыла “стол” серебряными обертками от чая, прибила к “дивану” подушки – соседи приходили смотреть! И разве она постарела? Нет женщины красивей! Ах, как она умеет шутить! Какое смешное слово – дыр-дыр! Ее смех тихий, словно волна пробирается назад в море, просачиваясь сквозь камни. А как она поет! Откуда в маленьком, миниатюрном теле такой сильный голос? Это не женщина, а праздник, а он держит ее в бедности! Ты знаешь, из чего ее белая шляпа? Из туалетной бумаги! Давали по два рулона в одни руки в магазине ЦК. Она сплела бумагу косичками, а потом связала, и никто никогда не узнает. Ведь она умеет молчать, когда хочет, ей можно доверить любую тайну! Покажи мне женщину, которая умеет молчать!
Отец рассказывал мне о своем романе с матерью и признавался, что умирает от любви. “Когда-нибудь, когда я выйду на пенсию, – говорил он, – я напишу о нас роман”. Память спрессовывала его любовь в самые счастливые, в самые яркие моменты. Роман в стенограмме. Мы часто срывались домой еще до окончания путевки.
Я думаю, что настоящая дружба между отцом и сыном начинается тогда, когда они могут рассказать друг другу о своей любви.
…Отец стоял на самом верху горы Вере, в центре Тбилиси, перед зданием цирка, под проливным дождем. Он ждал, когда выйдет Мзия. Он простоял всю ночь без зонтика, как в том фильме, который мы смотрели вместе с сестрой. Только там было расставание, а здесь – встреча. Да, это правда, что грузинские мужчины не любят зонтиков. Лишь старики носят зонтики – устают всю жизнь мокнуть под дождем. Под утро пошел снег. Мзия вышла из дверей цирка посмотреть на белые снежинки. “Который час?” – спросила она отца. Самые первые слова, которые произнесла моя мать своим голосом, созданным для арий. Отец снял с руки часы и передал ей – посмотри! Он подарил ей часы, которыми обменялся с другом Васей, который остался в блокадном Ленинграде, но погиб не тогда, а потом. “ Ты знаешь, сколько мостов в Ленинграде? – спросил мой отец мокрыми губами. – Мой грузовик глох на каждом из них!”
О чем еще он мог рассказать? Как работали и воевали. Светлое будущее, что всех нас ждет. А прошлого просто нет. Прошлое сгорело в печке-буржуйке посреди бревенчатого дома на берегу моря, недалеко от города Гагры, где отец родился. Бабка, которая таскала потом нас с сестрой, сожгла фотографии всех членов княжеской семьи. От фотографий шел дым.
Мать рассказывала о романе с отцом моей сестре: “На первое свидание я пошла в черном платье с блестящими пуговицами. А когда мы пошли первый раз в кино, у меня было другое платье, с кружевным воротничком”. Доверительная беседа двух женщин, одна из которых – непризнанная актриса. “Мы встречались целый год, перед тем как я разрешила ему себя поцеловать!” Моя сестра каждый раз закрывала лицо руками, хотя ее никто не бил. Она вышла замуж за человека, с которым встречалась всего две недели. И развелась.
Мать повторяла эту историю при отце. Он молчал. Он знал, что у матери было одно-единственное черное платье. Она пришивала к нему то пуговицы, то кружевной воротничок. Она носила его “на одной стороне”, а потом “на другой”. Бедность наша… Платье обхватывало ее тело, как панцирь. Белыми оставались только маленькие ручки и изящные ножки. Боже мой, как она ходила – танцевала! Как несла свои бедра, грудь. Ее красоту невозможно было разложить на составные части. Все вместе и плюс. Как складывались ее пухлые губки сердечком, когда она произносила слова. Он целовал ее сердечко мокрыми губами в первый же день, под дождем со снегом.
“Не забудь, – сказал мне однажды отец, – я хочу быть похороненным на горе. Я полюбил твою мать на вершине горы”.
Я не забыл.
…Мой отец попал в номенклатуру потому, что был фронтовиком. И еще потому, что умел писать. Я ведь говорил – уж это он умел! Нас с сестрой возил в школу его “персональный” шофер, мы получали пайки к праздникам, имели доступ в закрытые магазины, мы лечились в элитарной поликлинике Четвертого главуправления, мы ездили на курорты. Посты, которые он занимал, назывались по-разному, но делал он всегда одно и то же – он писал. Он писал доклады высокопоставленным лицам. Мой отец не принимал решений, не устраивал дел и не брал взяток, мы всегда жили “на одну зарплату”. Он был самый маленький большой человек.
Когда отец стал моим лучшим другом, я часто заходил к нему на работу. Папки с бумагами лежали на железном сейфе, на подоконнике, на полу. Горы и горы старых газет. Полкабинета занимал письменный стол. Отец постоянно вырезал что-нибудь ножницами из газет или машинописных текстов, “строгал”, как он говорил. “Подожди, сейчас настрогаю пару цитат, пойдем в столовую кушать”.
Мне было неинтересно в кабинете отца. Его окна всегда смотрели во внутренний двор, а не на улицу, где бы он ни работал. Как будто кто-то стеснялся его, прятал подальше от глаз – куда-нибудь в конец коридора, поближе к туалету. К нему никто, кроме меня, не заходил, его вызывали к себе. У него всегда стояло несколько телефонных аппаратов, один, без диска, назывался “сам”. По нему нельзя было звонить – только отвечать на звонки “самого”. Как-то на дверь отцовского кабинета решили прибить табличку: “Замзавподотдела…” Название было длиннее, чем суть работы. Писать.
“Сами” начальники менялись, а отец нет. Каждый начальник нуждался в нем. Иногда отца получали как бы в наследство, иногда “повышались” уже вместе с ним. Отец писал на двух языках – по-русски и по-грузински. Но все последние годы, когда он работал в Центральном комитете Коммунистической партии Грузии, русский был важнее, чем грузинский, по-грузински он почти не писал.
Любой доклад начинался со звонка, с вызова в кабинет: “Надо подготовить отчет к внеочередному совещанию, Петрович. Внеси там парочку дельных предложений, следует выступить с инициативой”. Мой отец шел к себе, в конец коридора, брал отчет с очередного совещания и делал его “внеочередным”. Он раскладывал на столе, как карты, то, что “настрогал”. И расклеивал цитаты тут и там. Менял кое-какие выражения, обновлял цифры. Вносил парочку дельных предложений и выступал с инициативой. Потом начальник, тот, что не вставал с кресла, когда отец заходил, зачитывал доклад под общие аплодисменты.