Москва-bad. Записки столичного дауншифтера - Алексей Шепелёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лик Спаса в вышине – Он как бы смотрит на тебя, и нужно сильно-сильно задирать голову – я, наверное, в первый раз тогда такое увидел… В соседних же церквах, ожидая на том же месте увидеть примерно то же самое, видишь на своде совсем иное – спираль наподобие галактической из по-особому уложенных кирпичей (по сути, род свастики, в Грузии нечто похожее называется борджгали). И понимаешь, что это, если вдуматься, есть обозначение того же, знак Бытия Божия.
Часто, под конец практически во все дни когда дежурил при выходе, я улучал минутку, когда было мало посетителей, чтобы заглянуть в ближние церкви. Церковь Киприана и Иустины, церковь Варлаама Хутынского и церковь Входа Господня в Иерусалим. Здесь меня особенно привлекала икона Александра Невского – героя моей школьной поры (необычность её в том, что на полях вокруг главного образа изображены практически те же, что и в учебниках истории, ключевые эпизоды жития легендарного князя), из подписи под иконой я впервые узнал, что в монашестве он принял имя Алексий. Икона Входа Господня в Иерусалим, а ещё образ Благоразумного Разбойника (не помню точного названия и в какой церкви находится – кажется, что в той же) наводили меня на размышления о неземной природе христианства: Спасителю, Мессии, царю царей прибыть в Иерусалим верхом на осляти – какова деталь!.. и такой же парадокс с разбойником: что он, верно, всю жизнь грабил и резал – и первым вошёл в Рай! – вряд ли такое придумаешь, логика абсолютно парадоксальная.
Совершенно особое впечатление производил обход вокруг центральной церкви Покрова Богородицы по наполненной по-настоящему холодным – а потому как будто по-настоящему древним – полумраком галерее (есть ещё кое-где небольшие боковые ответвления ходов) – как будто в подземелье, в чертоги средневековые входишь – здесь только отсветы из окон еле-еле, да фонарик жестяной мерцает, разбрасывая причудливые блики… Ступаешь с гулом, выдыхаешь с паром, трогаешь ладонями ледяные стены, на которых едва различима тёмноватая роспись в поблескивающих морозных кристаллах. И для меня это не музей, не экзотика – мне тут нужно каждый день ходить!
И не только галерея, практически всё кругом таится в полумраке, ожидая живого взгляда. А он и у меня замылился, и я спешу, нервничаю и куда-то рвусь… Просто кончилась смена – выходишь из центральной церкви Покрова в «коридор», обернулся… Холод и голод и так и гонят, но иногда всё же можно урвать несколько секунд, даже пару десятков, позволить себе остановиться: по-новому увидеть портал, ведущий в эту церковь, или шагнуть три-четыре шага, чтоб рассмотреть интерьер церкви, роспись «на потолке» или тот же фонарик…
Но и тут ощущения почти всегда были противоречивые, испорченные нескончаемым делом – того и гляди кто-нибудь выскочит из-за поворота: «А ты что тут делаешь?!».
В так называемой ризнице – простом закутке, куда мало кто заглядывал, я обнаружил икону Богородицы и иногда выкраивал полминуты завернуть туда – как бы за угол у окна – чтоб помолиться. Иногда сюда забредали иностранцы и краем глаза заставали, наверное, странное зрелище быстрого поцелуя в стекло и приложения лбом. Иные из них уже видели меня восседающем «в палатах» на рабочем стуле и, видимо, смутно осознавали, что я сотрудник музея – хотя по засаленной безразмерной аляске и общему измождённому виду не скажешь… – наверное, думали: и странные всё же эти руссиши!..
При дежурстве в подклете я непременно стал заходить в примыкающую к нему круглую комнатку-башенку, видимо, специально устроенную для удобства экспозиции, состоящей для одних икон. Когда после шлемов и сундуков устремлялись туда школяры, надеясь там увидеть нечто ещё более потрясающее, им быстро наскучивало, и они либо пулей вылетали оттуда, либо начинали там шушукаться и валандаться, долго и издавая неприличные звуки, так что почти всегда нужно было их разгонять. Несмотря на то, что под двумя иконами имеется подпись, что они почитались как чудотворные, я, кажется, ни разу не видел молящихся. И сам невесть какой знаток и молитвенник, я помню (и то не по названию и датам) главные из них: Вход Господень в Иерусалим, Пресвятая Троица, Николай Угодник… Мне было важно лишь само минутное уединение: кругом всегда толклось много народа. (В подклете часто появлялись то завхоз, то директриса, то бабушка, то устраивали для детишек показательный мастер-класс по написанию славянских букв.) И, кажется, тут были камеры…
К условиям внешним (например, к морозу) я, как и положено человеку как элементу природы, вскоре привык. Пошли как-то с Аней на концерт ансамбля «Сирин», проходивший в палатах Высоко-Петровского монастыря, и там не раз повторялось со сцены: извините, мол, дорогие слушатели, в помещении очень холодно. Я сидел в своей курточке нараспашку и, увлечённый древнерусскими духовными песнями, никакого значения таким обращениям не придавал, пока не осознал, что вся публика (в том числе и вполне тепло одетая Аня), трясётся, трёт руки и стучит зубами!.. Не мог я привыкнуть, как ни пытался, к взаимоотношениям на работе, а больше всего – к кефирной «простоте душевной» Гяура Кяфирова.
Не хотел я про всё это расписывать, и о себе было хотел обойтись без лишних подробностей, коих и в других моих опусах хоть отбавляй… Но без этого не складывается картина, полуправда уместна лишь в сочинительских произведениях.
С завидной простотой и естественностью Гяур воспринял мою естественную (?) склонность прималчивать, избегать конфликтов и говорить со всеми на равных как приглашение занести на стол и ноги в клоунских кроссовках. Он выставлял себя этаким порывистым и энергичным – ну прямо Пётр I! – а мной, как серой инертной массой, пытался походя руководить. Излишне, я думаю, добавлять, что сие смехотворно. Мои волю, характер и привычки, залегающие внутри неким чудовищным монолитом, словно упавший сотню лет назад в тайгу метеорит, я пытался смирить…
В обязанность тех, кто дежурил наверху, входила и процедура закрытия второго этажа: выдворение посетителей, выключение света во всех церквях, потом обход с одним из ментов и экскурсоводшей, и наконец, запирание дверей огромным ключом. Утром, соответственно, нужно было включить везде освещение и т. п., после появился ещё телевизор в задней угловой комнатке – фильм он показывал хороший, но вседневное его тарахтение… Утром нам, неумелым, ещё помогали… Всё включалось одним пультом, наподобие телевизионного, на нём же под кнопками разными ручками были выполнены полустёршиеся надписи, весьма по-разному обозначающие названия девяти церквей: «Свирский», «В. Хутынского», «Троицы», «центр», «Иерусалим», «Григория Ар.», «3 патр.» и т. д. Во-первых, как ни странно это звучит (и тут виноват я сам), не было досуга выучить сами названия церквей (наверное, была надежда на естественное запоминание «в процессе»), а во-вторых, всё дело путала именно такая «чисто женская» запись. Ну и плюс, были ещё комбинации кнопок, передававшиеся изустно – короче, элементарное вкл.-выкл. света было обставлено как некое испытание – и в первую очередь нервной системы.
В перерыве пред последним дежурством я и Гяур, или я и Стас, должны были забрать в гримёрке ключ, замок и пульт, чтобы сразу иметь их, когда подойдёт время. Тут нужно было, во-первых, не забыть, во-вторых, не промахнуться, что уже последнее дежурство (время почти каждый день перекраивается под нужды старших, от разнообразия вариантов и однообразия занятий следить за ним трудно), а в третьих, решить, кто что понесёт: ведь пульт легче, чем… Вся проблематика, как видите, не стоит и выеденного яйца… С немногословным Стасом, когда ещё не пахло Гяуром, мы справлялись вполне успешно. И кто что берёт неважно, и всё остальное. Тинэйджер же по своей валтузливости начал постоянно теребиться: «Взял ключ?», «Возьмёшь ключ?» и, наконец, – «Возьми ключ!». Я отвечал, что я помню, я возьму, а иногда даже сдержанным «я и без тебя помню». Но вскоре он перешёл все границы разумного: уже с обеда переспрашивал о ключе, минут за сорок до закрытия подбегал ко мне с очередным осведомлением о ключе и объявлением, что «пора всех разгонять» – на что я как можно безучастнее отвечал: «Рано ещё», либо вообще старался никак не реагировать, но выдержать промежуток от начала его тереблений до истинного часа с каждым днём становилось всё тяжелее.