Когда взрослеют сыновья - Фазу Гамзатовна Алиева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все, что ты говоришь, так же верно, как то, что наш аул называется Струна, — поддержала подругу Умужат. — Тсс, давайте теперь послушаем, что говорят.
Первым выступал директор школы, тоже бывший фронтовик; был он сегодня в военной форме, и грудь его тоже украшали ордена и медали.
Он говорил о подвиге наших доблестных воинов, защитивших свою родину от врага, и о мужестве их верных подруг, без которых не было бы победы.
Но эти обычные и уже потускневшие слова, которые всегда произносятся на собраниях такого рода, для каждого сидящего в зале были наполнены живым, конкретным содержанием, непроходящей болью, по-прежнему кровоточащим воспоминанием.
Умужат вспоминала, как в последний раз на гумне муж склонился к ней с седла и сказал: «Береги дочь». И какое странное раздвоенное чувство испытала она, прильнув на миг своей щекой к щеке этого человека, такого родного, словно он часть ее существа, такого близкого, будто его рука — это ее рука, и уже отдаленного от нее, ей не принадлежащего, почти чужого. Как если бы вдруг ее рука отделилась от нее и стала жить самостоятельной, не подвластной ей жизнью.
Хамиз вспоминала, как ждала писем от Алибулата, как не верила, не могла поверить в его гибель и как однажды на озере Аминат вдруг сказала ей: «Доченька, выходи замуж, он не вернется».
Хасбулат вспоминал, как мыл сапоги в бочке во дворе Аминат на третий или четвертый день после того, как стал жить в ее доме, и как открылись ворота и вошла девушка с глазами испуганной лани, и как он понял, что это его судьба.
Не стыдясь своих слез, плакала Патимат, вспоминая совсем недавнее — как пришла к ней Мугминат и веселым звонким голосом попросила для стенда фотокарточку ее погибшей дочери.
Аминат смотрела на сцену, на директора школы, но глаза ее видели снежную дорогу в горах, полную луну, которая, казалось, заледенила своим светом эти камни и дали, и двух быков, что уныло брели по унылой дороге. Аминат отвезла в госпиталь мясо и молоко и теперь за полночь возвращалась назад. Закутанная в овечью шубу, она пригрелась и задремала под мерное поскрипывание колес; вдруг арба споткнулась и остановилась. Сначала Аминат не могла понять, что случилось, а поняв, почувствовала, как мороз пробрал ее до костей. Оказывается, один из двух быков упал и, издав хриплый протяжный звук, издох. Это был конец. Один бык не пойдет в упряжке на двоих. А пешком не дойти. Кругом холодная лунная снежная пустыня. Но все-таки Аминат пошла по этой дороге и даже потянула за собой упирающегося быка. Так и брели они, спотыкаясь, может быть, час, может быть, два… И вот в тот момент, когда ноги ее подкосились, она увидела спасительный огонек.
Это был обычный домишко на кутане, маленький, как бугорок, и, как бугорок же, покрытый снегом, — словом, что-то вроде землянки.
Она постучала в едва приметную дверь, и та сразу же открылась. На пороге появился хозяин, мужчина средних лет, в меховой жилетке и галифе. Аминат поведала ему свое горе.
Хозяин усадил ее у очага, угостил похлебкой из фасоли и кукурузы. Но когда он предложил ей постель, она отказалась и задремала тут же у очага, завернувшись в шубу. Разбудили ее прикосновения горячих настойчивых рук и жаркое тяжелое дыхание возле ее лица.
— Негодяй! — вскрикнула Аминат и, с силой оттолкнув его, выхватила из рукава шубы нож.
— Ты чего, с ума сошла! — рассердился мужчина. — Можно подумать, что ты невинная девушка, а не стосковавшаяся по мужчине вдова.
Уже рассвело, когда она вернулась на прежнее место. Околевший бык и арба были густо занесены снегом. Аминат смела с арбы немного снега, села на нее и заплакала. «Байсунгур, солнышко мое! — все громче причитала она. — Почему ты не взял меня с собой? Зачем оставил здесь на муки и поругание? Теперь на меня будут смотреть как на саклю, построенную у дороги, куда может зайти каждый кому не лень. Этот негодяй назвал меня вдовой и хотел дать мне свою ласку как подаяние. Байсунгур, любимый, я была с тобой как родник, бьющий на груди горы, как звезда в середине неба. Наверное, я, неблагодарная, не ценила своего счастья, потому аллах и отнял его у меня».
Ахмади же вспоминал тот день, о котором он не рассказывал никому и никогда, — день, когда он в последний раз видел белый свет.
Шел второй год войны. На счету Ахмади было уже тридцать семь вражеских бомбардировщиков.
Но в тот день… три «мессершмитта» налетели неожиданно. Ахмади понял, что он окружен и что, быть может, это конец. Оголенными, напряженными до предела нервами он почувствовал необратимость этой минуты, от которой зависело, жить ему или не жить. Последнее, что увидел Ахмади, — это все-таки сбитый им, накренившийся, охваченный черно-красным пламенем, тридцать восьмой на его счету вражеский самолет.
Это было последнее мгновенье его зрячей жизни.
Очнулся Ахмади в теплой дремотной темноте. Пошевелил ногами — целы. Потрогал голову — туго забинтована. И тогда в его памяти медленно всплыла картина последнего боя. Он понял, что жив. Даже сообразил, что в госпитале. А поскольку вокруг была кромешная тьма, он решил, что это ночь. И вдруг его ухо уловило хлопанье двери, скрип костыля, потом он услышал чей-то смех и громкие голоса, и тревожное, еще не осознанное ощущение беды сжало его сердце.
И, помимо своей воли, он закричал так, таким нутряным животным криком, как кричат из последних своих сил люди и звери, если они ранены смертельно.
Кругом забегали, засуетились.
— Успокойтесь, вам нельзя волноваться, — услышал он мягкий, но настойчивый женский голос. — Вы в госпитале, вы ранены…
Больше Ахмади ничего не слышал, потому что силы оставили его, он потерял сознание.
Его слепоту долго скрывали от него. Говорили, что это повязка закрывает глаза, чтобы их не раздражал свет: ведь высокая температура горящего самолета вызвала раздражение слизистой оболочки.
Но Ахмади недолго верил этому.
И началась изнурительная борьба между больным и врачами. Больной требовал прямого ответа. Врачи прибегали к уловкам. Наконец Ахмади объявил голодовку, и тогда они вынуждены были открыть ему страшную правду.
С того дня жизнь потеряла для него всякий смысл. Часами он лежал неподвижно, не говоря ни слова, не участвуя в жизни палаты, не интересуясь судьбами тех, с кем свела его здесь судьба.
Он отказывался