Время свинга - Зэди Смит
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одну беду невозможно было обнаружить в письменном виде ни в одном из отчетов, но мы с Ферном остро ее сознавали, хоть и с разных концов. Ни он, ни я больше не утруждались обсуждать ее с Эйми. («Но что, если я его люблю?» — таков был у нее единственный ответ, когда мы объединили наши усилия в конференц-звонке, попытавшись вмешаться.) Вместо этого мы ее обруливали, обмениваясь информацией, как два частных сыщика, работающие по одному делу. Вероятно, я первой заметила это в Лондоне. То и дело заходила и заставала ее за обменом какими-нибудь милыми пустячками — у компьютера, по телефону, которые вечно закрывались или выключались, стоило мне войти куда угодно. Потом робеть она перестала. Когда он сдал анализ на СПИД, который она заставила его сдать, она так радовалась, что рассказала об этом мне. Я уже привыкла видеть бестелесную голову Ламина в уголке — она мне улыбалась, в потоковом видео живьем из, как я подразумевала, единственного интернет-кафе в Барре. Он там завтракал по утрам с детишками и махал им на прощанье, когда приходили их наставники. Он возникал за ужином, словно еще один гость за столом. Его начали включать в совещания — смехотворно «творческой» разновидности («Лам, что ты думаешь об этом корсете?»), но также и в серьезные встречи с бухгалтерами, с управляющим, с пиарщиками. С конца Ферна ситуация выглядела менее тошнотворно романтической, более конкретной: на участке Ламина возникла новая парадная дверь, затем туалет, затем внутренние перегородки, затем новая черепичная крыша. Это не осталось незамеченным. Последние неприятности доставил телевизор с плоским экраном.
— Ал Кало во вторник собрал сходку, — уведомил меня Ферн, когда я позвонила ему сообщить, что самолет взлетает. — Ламин уехал в Дакар, родню навестить. Собралась в основном молодежь. Все были очень расстроены. Все свелось к долгому обсуждению, как и когда Ламин вступил в Иллюминаты…
Я как раз писала эсэмэску Ферну — сообщить свое последнее местонахождение, — когда услышала какую-то суматоху по другую сторону машинного отделения, подняла голову и увидела, как раздвигаются тела, движутся к трапу, чтобы избежать худосочного бьющегося человечка: его стало теперь видно, он орал и размахивал костлявыми ручками, чем-то, очевидно, сильно раздосадованный. Я повернулась к человеку слева — его лицо оставалось безмятежным, глаза закрыты. Дама справа воздела обе пары своих бровей и сказала:
— Пьяный, ох ты ж. — Появились два солдата и в тот же миг навалились на него, схватили за обе исступленные руки и попробовали заставить сесть на лавку невдалеке от нас, но едва его тощие ягодицы касались сиденья, он подскакивал, как будто дерево горело, и потому их план изменился: теперь они потащили его ко входу в машинное отделение прямо напротив меня и попытались втолкнуть в небольшую дверцу и вниз по темной лесенке, туда, где его больше не будет видно. К этому времени я уже поняла, что он эпилептик — заметила пену, выступившую в уголках его рта, — и поначалу думала, что как раз этого они не понимают. Его выкручивали из футболки, а я кричала:
— Эпилептик! У него эпилепсия! — Покуда мне не объяснили четыре брови:
— Сестренка, они это знают. — Они знали, но арсенала движений поделикатнее у них не имелось. Они были из тех солдат, кого обучают только жестокости. Чем больше человек этот бился в судорогах, тем больше у него шла изо рта пена, тем больше он приводил их в ярость, и после короткой борьбы в дверях, где судорогой его скрутило так, что конечности выпрямились, как у малыша, не желающего сдвигаться с места, они пинком сбросили его с лестницы и закрыли за собой дверь. Мы услышали шум борьбы, затем ужасные крики, тупые удары. Затем тишина.
— Что вы делаете с этим беднягой? — крикнула четырехбровая рядом со мной, но, когда дверь открылась вновь, она опустила взгляд и вернулась к своим орешкам, а я не сказала ничего из того, что собиралась, толпа расступилась, и солдаты сошли по трапу в целости и сохранности. Мы были слабы, они — сильны, и какая сила бы ни потребовалась в посредники между слабыми и сильными, ее здесь не оказалось — ни на пароме, ни в стране. Лишь когда солдаты скрылись из виду, таблиг, сидевший рядом со мной, — и еще двое соседей — вошел в машинное отделение, они извлекли оттуда эпилептика и вынесли его на свет. Таблиг нежно возложил его себе на колени — напоминало пьету. Глаза ему разбили, и они кровоточили, но он был жив и спокоен. Ему расчистили часть скамьи, и весь остальной переход он лежал там, голый по пояс, и тихонько стонал, покуда мы не подошли к причалу, а там встал, как любой другой пассажир, спустился по трапу и влился в орды, направлявшиеся в Барру.
Как же счастлива была я видеть Хаву, по-настоящему счастлива! Когда я пнула входную дверь, стояло время обеда — а также сезон кешью: все устроились кружками по пять-шесть человек, сидели на корточках вокруг больших мисок с орехами, почерневшими от огня, — их теперь требовалось освободить из горелой скорлупы и разложить по нескольким ведеркам вырвиглазных раскрасок. Этим могли заниматься даже маленькие дети, поэтому собрали всех, даже Ферн пришел, и над ним посмеивалась Хава — за относительно небольшую горку скорлупы перед ним.
— Поглядите-ка на нее! Ты же вылитая мисс Бейонсе! Ну, надеюсь, у тебя ногти не чересчур шикарные, дамочка моя, потому что тебе придется показать этому бедному Ферну, как такое делается. Даже у Мохаммеда кучка больше, а ему всего три годика! — Я сбросила свой единственный рюкзак у дверей — также за это время я научилась паковать вещи, — и подошла обняться с Хавой, подержаться за ее крепкую узкую спину. — Ребенка еще нет? — прошептала она мне на ухо, и я прошептала ей в ответ то же самое, и мы обнялись еще крепче и посмеялись друг дружке в шеи. Мне было очень удивительно, что у нас с Хавой обнаружилась в этом связь — меж разными континентами и культурами, но уж вот так. Поскольку так же, как в Лондоне и Нью-Йорке мир Эйми — и, следовательно, мой — извергся младенцами, и ее, и ее друзей, иметь с ними дело и разговаривать о них так, что ничего другого, помимо деторождения, словно бы не существует, и не просто в частном мире: все газеты, телевидение, случайные песни по радио, казалось — мне, — одержимы темой плодородия вообще и плодовитости женщин вроде меня в частности, — точно так же и на Хаву давила деревня, поскольку время шло, и люди уразумели, что полицейский из Банджула — всего-навсего уловка, а сама Хава — девушка новой разновидности, быть может, необрезанная, явно не замужем, детей нет, как нет и ближайших планов их завести. «Ребенка еще нет?» стало нашей скорописью и нашим крылатым выражением для всего этого, нашего общего с ней положения, и фраза эта казалась самой смешной на свете, когда мы ею обменивались, мы хихикали и стонали над ней, и лишь изредка мне приходило в голову — и лишь когда я возвращалась в свой собственный мир, — что мне тридцать два, а Хава на десять лет меня младше.
Ферн поднялся над своим ореховым бедствием и вытер пепел с рук о штаны:
— Она вернулась!
Нам тут же принесли обед. Ели мы в углу двора, тарелки — на коленях, оба до того проголодались, что не обращали внимания на то, что больше никто себе обеденный перерыв от чистки орехов не устроил.
— Выглядишь очень хорошо, — сказал Ферн, сияя мне. — Очень счастливой.