Танец и слово. История любви Айседоры Дункан и Сергея Есенина - Татьяна Трубникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На столе лежали исписанные карандашом листки – наброски новой поэмы. Разумеется, она была о России. Но не о той России, о которой он когда-то грезил. Увы, Инония обернулась Страной негодяев и комиссаров. Отсюда, издали, как-то особенно чётко и болезненно всё стало ясно и понятно. Ограбили его Россию, замучили и выкинули умирать на перекресток чужих дорог, потому что им русской кровушки не жалко.
Иногда думал с отчаянием обречённого на казнь: как же он мог, вот так, попасть в плен любви Исиды? Да, знает он о себе: не в силах с ней расстаться! И чем его взяла? Как мать. Щедрая она душой, русская. Ревнивая только. Лебединые руки. Вот такая любовь – зараза…
Где-то внутри, как отравленный родник, поднимались новые стихи, напоённые горечью чужбины, роковой цикутой боли за Россию, смешанные со сладостью нежного детского воспоминания голубого у дома плетня. Залить бы сейчас глаза вином, чтоб хоть на миг забыться, не смотреть в глаза року. Эх, пропадать так пропадать! Угар гульбы, Сандро с гитарой, шёлк с плеч Исиды. Что жизнь? Простыня да кровать. Поцелуй – да в омут. Стихи его всегда были не отражением жизни, а самой жизнью, до чего учитель его, Клюев, так и не дотянулся, не постиг. Как в сказке Оскара Уайльда «Портрет Дориана Грея». Ожившая материя. Всего себя отдал стихам. Он жил ими и в них, а не с Исидой и кем-либо ещё. Предельная обнажённость и искренность, естественная, как дыхание. Поэтому знал доподлинно: они никогда не умрут. А он, нет-нет, он с собой не покончит. Это всё – чтобы ярче гореть…
Французских виз у них до сих пор не было. Выехали в Дюссельдорф. Обращались к товарищу Литвинову, замнаркома по иностранным делам в Гааге, чтобы выбраться из Германии, обещали «Интернационал» не петь. Всё напрасно. Сергей писал отсюда всем своим друзьям, страшно ругался матом, описывая всё болото мещанства, бездушия и культурного убожества, которое встретил в Европе. Фокстрот и ланч, и снова фокстрот. А! Ещё мюзик-холл. Кому здесь нужны стихи? Их издают тиражом в пятьсот экземпляров. Большего просто не бывает! С каждым днём понимал всё яснее, что не надо было ему уезжать из России…
В Европе всё для тела человека, почти ничего – для его духа. Всё великое умерло лет двести тому назад. Здесь отличные цирюльники, портные и повара. Замечательные! Сергей искренне полюбил ласковые руки, что мыли ему голову каждый день. Руки, что шили костюмы, сидящие, как перчатка. Подстригли его здесь так, что стало видно: какая же у него красивая голова. Массаж, маникюр, горячие ванны с пузырьками, изысканные вина. Только почему каждый день он мучается, вспоминая, как в тёмной, ледяной Москве пили спирт, выкаченный из автомобиля, согревались у маленькой печки обломками забора и томами непризнанного классика, а Толик, дура-ягодка, выдумывал ужасные проказы.
Пошли с Исидой фотографироваться. Получилось чудесно. Особенно нравился себе там, где Исида положила ему руку на плечо. Вдохновенное, чувственное, грустное лицо с затаённой надеждой. И ещё полное любовью… Много позже, измученный и издёрганный, он смотрел на эту фотографию с особенной болью. Именно потому, что понял: он был тогда счастлив.
Проезда через Бельгию добились только в Кёльне. Могла ли Исида когда-нибудь подумать, что её, привыкшую считать Европу своим родным домом, встретят такие трудности? Она – гражданка Советской России. Опасная большевичка. Напрасно пыталась Исида растолковать всем и каждому в консульствах всех стран: она артистка! Плевать ей на политику! Она просто «лубит Езенин»… Срочно пришлось выдумывать незапланированные концерты в Брюсселе. На счастье Исиды нашёлся великолепный скрипач, согласившийся аккомпанировать ей. Сергея в транзитную визу вписали как её управляющего. Иначе хода им не давали…
Пять дней в Остенде показались Сергею пятью неделями. Казалось, он всё уже видел. Остенде, Остенде! Вот заверни за этот угол – что там будет? Всё та же готическая церковь, стрелами шпилей стремящаяся в небо, всё те же снующие, как ящерицы, по площади люди, всё тот же запах хлеба из ближайшей пекарни. А это паршивое Бель-Голландское море! Свинцово-серое даже летом. Бесконечная набережная и кабинки, кабинки, кабинки для отдыхающих, как соты. Положено отдыхать – отдыхай! И они сидят, отупевшие, сытые, довольные европейцы, целыми сутками не делающие ничего разумного, кроме выбора меню. Ни одна мысль не шевельнётся в них, что делают что-то не так. Они счастливы!
Уходил гулять рано, когда Исида ещё спала. Забирался куда-нибудь далеко, туда, где теряется вдали череда набережных. Вымеривал под свой летучий шаг ритм стихотворных строчек. Вертел так и эдак, иногда мучительно притирая их друг к другу, чтоб, по словам «смиренного» Николая, стали строчки – стрелами в сердце, наполняясь древней силой заговора, чтоб ни забыть их нельзя, ни из сердца вырвать…
Потом возвращался в отель, освежившийся и проветрившийся после вчерашних возлияний, быстро садился за стол, правил и правил написанное, снова, как бабочки, слетали на пол исчерканные листки. Исида просыпалась, просила шампанского, протягивала к нему губы и руки. Он злился. Мучительный день начинался сызнова.
Из денег, которых у неё, по сути, не было, она сумела выделить тысячу франков на перевод стихов Сергея на французский язык. Ей так хотелось, чтоб он перестал твердить каждый день: «Россия! Ты понимаешь? Россия!!!»
Она выступала в Брюссельском оперном театре Ла Монне три вечера подряд. Ах, как ей хлопали! Сергей сидел в первом ряду и улыбался. Хлопали те самые добрые бельгийцы, которым она решительно сказала перед отъездом в Россию, что покидает их навсегда, потому что их буржуазный вкус оскорбляет её простая красная туника! Просто кто-то сделал ей замечание, что туника слишком открытая. Исида вспылила. Сказала, что в новой России она сможет, наконец, свободно выразить свой свободный дух. Бельгийцы не помнили зла артистке, её великий дар чествовали снова.
Сергей ходил к фотографам. Нравилось ему, как здесь умеют делать самые простые вещи! Что ни фото – истинный шедевр освещения и мастерства! Вечером, после заключительного выступления Исиды, надписал на своей фотографии в столбик:
«С. Есенин 1922 Брюссель июль 15».
Вечеринка по поводу последнего выступления Исиды была в отеле «Метрополь». Собрался парижский актёрский бомонд. Сергей читал «Пугачёва». Кроме Лолы, их спутницы и переводчицы, по-русски не понимал никто. Голос Сергея, то бархатный и нежный, как ласка, то ревущий, то рычащий, то отчаянный, то печальный, как песня, выражал все краски его поэмы. Слушали изумительно. Он был и измученным крестьянином, и грозным бунтарем, беспощадным в своём гневе, и, наконец, побеждённым, преданным всеми, загнанным человеком, склоняющим голову под удар рока. Голову – на плаху. Когда затих в рыдающем спазме последний звук его голоса, никто не мог пошевелиться, никто не мог поднять ладоней для аплодисментов. Лола, не таясь, плакала. Она видела: его поняли, до конца. Все были потрясены, гром оваций обрушился резко, как шквал.
Париж. Гордый город её триумфа и боли. С узкими тротуарами, по которым можно идти только в обнимку. Нет, не могла она показывать его Сергею, как другие города Европы, как красоты Рейна. Слишком много её страданий хранил здесь каждый угол.